Крысилово
Шрифт:
— Да что такого — мама? Что ни ночь тут голосит. Слышу, да не выхожу. Все они, вдовы-молодайки, так воют, на обратную жизнь мужьев выкликают.
— Октавиевна, она у меня совсем рехнулась! Все на себе порвала, голая, как на рекламе! И Богу орет, чтоб смотрел!
— Перед Богом заголяться не стыд. Бог как раз в голизне всех и сотворил.
— Так она на Бога, как на папку, ругается!
— До Бога пока-то еще долетит! А вот Князь Мира всегда близь погоста, ему, чай, и злорадно, что Бога костерят! Ну и пускай твоя мамка его потешит. Он тоже сильный начальник, а Богу — что? Ни жарко ни холодно. Да ты не трясись, а садись — чайком отогрейся, от страха отбейся. Нечего тебе на могилке — да такое смотреть.
Витька сел за стол и только тогда сообразил,
— Хлеба нарежь, Витюшка, — покатила к нему по столу доску с буханкой Октавиевна. — А я живо-живо соберу.
Она выставила две дорогие толстые чашки: на одной, с американскими полосами и звездами, буквы USA, на другой — I LIKE DRINK. Витька принялся резать хлеб — по-хозяйски, как прежде отец, тонкими широкими ломтями во всю буханку. На третьем ломте нож запнулся вдруг обо что-то твердое. Витька решил — ость какая-нибудь или щепка, надавил было, но понял, что скорее переломится нож, чем перережется эта помеха.
— Что-то в хлебе, не поддается.
— Гвоздь какой, а то и болт. Нынче то и дело запекают. Скоро ключ гаечный или клещи сыщешь. При райкоме, поди, не бывало. Выкинь эту фиговину.
Витька раздвинул буханку до преграды и увидел: никакой не гвоздь, вообще не железка и не деревяшка — что-то длинное, тонкое, непонятно из чего.
— Батюшки! Небесно воинство! — подскочив, всплеснула руками Октавиевна. Она схватила буханку, разломила ее всю и извлекла кость — тонкую, но тверже железа, с характерным раздвоенным расширением в конце, как на курячьей кости.
— О-ох, Витюшка, знал бы ты, что нашел, — с каким-то страхом выдохнула Октавиевна. — Это ж та самая Чавкина косточка и есть! — И как-то назвала ее — как именно, он в ее шамкающем выговоре не уловил ( у нее челюсти вот уж два дня были в починке), но ему послышалось — “крысилово” — и так, верно, и было, ведь Чавка и Хряпа — крысы. — Крысилово, само крысилово! Ну, владей, твое, коли нашел.
— Так буханка-то ваша.
— Нет, на крысилове зарок такой: кто нашел, тот и хозяин. Финтить не буду — и мне бы оно пригодилось. Надею я свою перелицевала бы, и с муженьком. А то она детей в школу здесь определять не собирается, хочет к мужниному дядьке в Торонту отослать, в Канаде, мол, грамотней научатся. А готовит-то детям как! На микробоволнующей печке, — купили они. Даже и чай прямо в чашках на кругу кипятит. Рассует по чашкам утопленников, пакетики вот эти на ниточках, и запустит волновать, пока не вскипит. И волосья, дурында, совсем не стрижет. Ничего не скажу, коса — бабья краса, но ведь в роспуск носит, каблуками скоро в гриве своей запутается — да и гробнется. Уж ниже подколенка отросло. — От резких движений Октавиевны колпачок закачался, и вся сторожка поплыла странным маревом цвета хаки. — Бери, бери крысилово.
— А что мне с ним делать?
— А уж это — что вздумаешь. Что загадаешь. Разбогатеть в одночасье можешь. Вырасти сразу до взрослого мужика. Все на свете по-своему перевернуть. Твое дело — выбирать.
Выбирать для Витьки всегда было труднее всего. Как раз выбор казался ему самым страшным, куда чудовищней Чавки и Хряпы, одноглазым и неотступно алчущим единственного решения отродьем, циклопом из Мифов Древней Греции. Да и не прельщали его варианты Октавиевны. Разбогатеть — он и сам разбогатеет, без крысилова. Мелькнула картинка — он подъезжает на синем опеле, а Шерри моет ему машину. Но ему тут же стало жалко гордячку Шерри. Вот подружиться бы с ней. Но не это же загадывать. Вырасти — он тоже без крысилова обойдется. Сходу повзрослеть — много интересного прошляпить. Целый класс ребят. Ту же и Шерри: она-то девчонкой останется. А Чвящевская пустошь? Разве из взрослых кто на Чвящевской копается? А насчет того, чтобы весь свет по-своему перевернуть, так он ведь не знает, как это — по его-то, чего ему-то от света хочется...
— Одно тебе скажу, — словно читая его мысли, пробормотала Октавиевна. — Осторожней с крысиловом, не людской поделки штука, да и не Божьей, боюся, и волшебство евоное — может, какое подколодное, и каким еще боком обернется.
В Витьке проснулась материнская опасливая привычка — растянуть, запасти.
— А если, Октавиевна, про черный день его отложить? На крайний случай?
— А и отложи. Мал еще свет переворачивать. А беда — у порога всегда. И еще запомни — есть на крысилове и второй зарок: другому его передавать — бесполезняк. Оно только того, кто нашел, слушается. Да и третий зарок на нем висит. Ежели оно что тебе сделает — уж не разделаешь, разве еще раз крысилово в незнаемом месте найти и переломить.
Ясно: он спрячет крысилово под камушком, у отцовской могилы... Когда он подошел к бугорку, мать уже снова перевернулась, приникнув голым телом к земле, и опять плакала в глину — теперь не угрожающе, а жалобно, по-детски, как плакала бы, пожалуй, Шерри, если бы ей и впрямь пришлось мыть Витькин опель.
— Вернись, Боречка, слышишь, не могу... Ничего не пожалею... Ты вот и не знаешь, а я еще за три дня до того тебе на работу коврик для мышки купила, так в сумке и таскаю... Со статуей Свободы коврик... чтобы мышка у тебя к компьютеру по коврику, а не по столу занозистому бегала... с хвостиком... мышка... по коврику... — голос ее замер в почти беззвучных уже всхлипах.
Крысилово стало резать в кармане Витькину руку, как тонкая, острая по всему протяжению спица. Он взял мать за плечи, с усилием оторвал от бугорка. Глина на нем была взрыхлена ее ногтями, взворочена метаниями и перекатываниями. Давно высохшие цветы и хвоя сбились в колтуны. Мать за эти ночи превратила бугорок чуть ли не во впадину, лохматую воронку, уходящую вглубь. И Витька, с мыслью, которую ужаснулся бы не то что вслух сказать, а даже про себя окончательно составить, сам того не ожидая, бросил туда крысилово. Как раз в этот миг над Пилорамским Полем снижался самолет, прошивая небо тревожной красной стежкой сигнальных огней. При нервическом этом свете Витька разглядел, как крысилово винтообразно ушло вниз, в хвоинки да комки глины.
Он ждал чудовищного рева, как у Хряпы и Чавки, ждал разверзания земли, фосфорических вспышек, явления грозного призрака. Но ничего такого не случилось. Просто был Погостров как Погостров, глина как глина. Жалко и пусто, как всегда, шуршали-дребезжали на ночном ветерке жесть, бумага и хвоя кладбищенских украшений, да мать в рваном платье дрожала от плача и холода. Витька кое-как свел на ней края драных тряпок, туго завязал уцелевшим пояском, накинул сверху свою куртку и повел домой.
Было еще совсем темно. Случайных, неслучайных вернее, прохожих, которые ржали бы над материнскими лохмотьями, Витька не боялся. Гуляки, телки и лбы из их крыш у нас к трем стихают. Это около двух еще выбегают от заборов на проезжую часть резвящиеся девки, чтобы сделать ножкой перед самыми фарами несущейся машины, предпочтительно иномарки, а поодаль слышится жизнеутверждающий гогот. Потом перепуганный, еле отвильнувший в сторону водила постепенно успокаивается, созерцая только онемевшую черноту да снежное мельтешение бесчисленных мотыльков, светящихся и гибнущих в свете фар.