Кто ответит? Брайтон-бич авеню
Шрифт:
— Ну, а Коржиков? — продолжил я без интереса. — Он вроде Виталию друг?
Фокус не удался: Толя передернулся, как лошадь, укушенная слепнем, постигая коварную подоплеку вопроса, а затем с вызывающе будничной интонацией произнес:
— Спать хочу. Права вы не имеете в это время…
Я вызвал конвой.
— Спокойной ночи, — механически сказал на прощание Воронову.
А вот тут Толя психанул. Мое пожелание было воспринято им как изощренное издевательство.
— Умри, чучело! — вылупив глаза, заорал он, остолбенев от ярости. — Инквизиторы… иезуиты! Чтоб вас…
— Заткнулся бы ты, парень… — в упор глядя на
Воронов замолчал, глядя на нас исподлобья.
— И сообразил бы, как правильно себя вести, — продолжил Иван Семенович. — Дел на тебе повисло — виноградные гроздья. Улики налицо. И помочь нам — прямая выгода. О чистосердечном признании, раскаянии, прочих материях толковать не стану — то не про вас романсы. А вот о выгоде… Ты ее всегда искал. Ищи и теперь.
— Практически рассуждать призываете? — спросил Толя ядовито. — А я и рассуждаю практически. Приду из тюряги гол, бос, к кому путь держать? А к тем, кого сейчас вы сдавать рекомендуете. Положим, сдам за мелкое к себе снисхождение. А после? Кто накормит-напоит, работенку подкинет? Или вы меня в прокуроры устроите?
Конвоир в дверях шумно вздохнул и потоптался нетерпеливо.
— Выйдите пока, — кивнул ему Лузгин и, дождавшись, когда дверь закроется, продолжил: — Верно, Толя, выдадут тебе бесплатную пиццу за твердость позиции, проявленную в казенном доме. Но расплатишься ты за нее в итоге по расценкам лихой ресторанной гулянки. И про благотворительность корешов своих мне не толкуй, и себя ею не тешь. Теперь выдам тебе секрет. Крутим мы историю, в которой много разного — от убийства до хищений. Транспортное обеспечение истории — твоя заслуга. И Коржикова… В общем, смотри.
— А как насчет… подумать? — Воронов пырнул его косым взглядом.
— Не так ставишь вопрос, — сказал Лузгин. — Тебе нужно время набраться смелости и все хорошенько припомнить… Не возражаю. Однако решает следователь…
— Согласен, — сказал я. — Полсуток, надеюсь, хватит. Время пошло.
Перелом
Телефон звонил долго, нудно, безжалостно буравя непрочный сон, пришедший к Ярославцеву лишь под утро — всю ночь он промаялся в беспокойстве и безысходности воспаленных мыслей, прочащих скорую беду… И — сбылось предчувствие!
— Это я, — прозвучал голос Матерого, вклиниваясь в парализованное дремой сознание. — Слышь! Все плохо! В Баку гроза, в Ашхабаде… Тольку Воронова помнишь? В клинику отвезли… Началось, в общем. С шасси этими прокол, точно, номерные они… Не случилось чуда! Пора в поход… Еще звонить или как?
— Не надо, — пробормотал Ярославцев слабым спросонья голосом. — Единственная просьба, центральные точки постарайся все же прикрыть.
С минуту он еще лежал с закрытыми глазами, думал. Искал хотя бы тень надежды. После трезво осознал: да, чуда не будет. Грядет гроза. Неумолимо.
Встал, запахнувшись в халат, прошел в ванную.
«Идешь воровать, один иди!» — тупо ударила в виски зазубренная истина. Стоп… Он же не воровать хотел, не воровать!
Очередное утро, столь похожее на все предыдущие. Привычные, милые мелочи повседневного быта. Все кончается. Кончится и это.
Он пил утренний, крепко, до черноты, заваренный чай, рассеянно глядел на кота, воодушевленно дурачившегося с мотком шерсти, гонявшего его из угла в угол, и слушал мягкое, переливчатое треньканье телефона, чья упорная электроника пробивалась, согласно программе, к плотно занятому номеру нужного абонента.
Длинный гудок. Наконец-то!
— Зинаида Федоровна? Ярославцев беспокоит… У нас на ближайшее время в министерстве никаких турпоездок? Румыния? Был, знаете ли… ФРГ? Большая группа? Так, вообще любопытно… Что, осенью круиз? Увы, Зинаида Федоровна, дорого. К тому же до осени еще дожить надо, а вот ФРГ… Ну, запишите. За мной подарок, богиня вы моя… И — без возражений, а то обижусь. Договорились!
Положил трубку. Турист… Авантюрист. Какая еще к чертям турпоездка! Прошу политического убежища, спасаюсь от преследования, как идейный уголовник? Или от нечего делать звякаешь? Соломинки в бушующих волнах под руками нащупываешь? Нервный ты, оказывается.
Он отставил чашку. Обхватил голову руками. Неужели все-таки придется сделать этот шаг, неужели?.. Да, придется. Ты уже много раз мысленно совершал его, ты уже пробовал, насколько прочны нити, и знаешь, как болезненно рвать их — соединяющие тебя и все, чем жив: прошлое твое, землю твою, близких. Но ты сумеешь порвать. Инстинкт самосохранения — волчий, безоглядный — сильнее… Гибнет растение, вырванное ветром и унесенное прочь, но ведь бывает, приживается оно на иной почве, бывает…
Да и что тебя соединяет с этой страной? Люди? Какие? Сослуживцы? Да у тебя их и нет, — они статисты в театре, где ты актер и единственный зритель. Друзья? Их вообще никогда не существовало. Были товарищи. По работе, по делу, по делишкам. Затем — друзей выбирают. А ты раньше выбрать не мог. Тебе вменялось дружить исключительно со своим кругом. Либо с кем-то из круга повыше. Но не с самым верхним, ибо тому кругу с тобой тоже дружить было не положено. Отчасти потому и тянулся ты к Матерому, и помогал ему, и наставлял, вопиющим образом нарушая правила игры и наивно полагая, будто нарушение ненаказуемо…
Жена, дочь? Тут ясно. Вероника выйдет замуж, сохранив туманное сожаление о бывшем супруге-неудачнике и весьма конкретное сожаление о своей загубленной жизни, им, неудачником, конечно, загубленной… А дочь — та вовсе под чужим созвездием родилась, дочери вообще папа на данном этапе без надобности, ей связи его нужны и наследство. И странно, и страшно чувствовать в маленьком, хрупком человечке, не определившемся ни в социальных, ни в нравственных ориентирах, железную хватку и волю уже бесповоротно состоявшегося потребителя. Дочь себя пристроит, за нее волноваться — пустое, ген выживаемости здесь доминирующий, хотя и дурно мыслить так о собственном, любимом ребенке…
Теперь о себе. Уже никогда не подняться. И лучшее, что он мог совершить во имя собственных амбиций после изгнания из рая, — стать консультантом тех, кто сколь-нибудь решает, суфлером десятка театров. И только. Он ничего не значил сам, он исполнял, грамотно корректируя, чужую волю, а проявление воли собственной свелось к уголовщине. Он… прожил жизнь! Нахлынуло безразличие. А после странно и остро захотелось в деревню, на Волгу, где был свой дом на берегу широкого разлива. Побродить бы по исталому лесу, кропотливо и тайно готовящему обновление трав и листвы, вспомнить о радостях прошлого лета, вернуться домой в сумерках, надышавшись хвоей, затопить печь, посидеть возле близкого огня со стаканчиком коньяка, подумать…