Кто по тебе плачет
Шрифт:
Он улыбнулся в третий раз.
– Опять желаете выглядеть красиво... Пора уже всем без исключения понять. Время такое. Вышибло нас одинаково из маленьких наших орбит в одну общую, где все на всех. Любая мелочь... И каждого буквально все касается. Любой успех на каждого, любая неурядица на каждого... Есть у меня друг, коллега. Он однажды из Праги вернулся. Говорю ему: самое твое яркое впечатление?... Как вы думаете?
Я пожал плечами.
– Слесарные инструменты. Купил набор в удивительной упаковке. Все ладное, складное, по руке, да еще красивое. Мечтал о таком... Он кто, по-вашему? Бегунок по магазинам?... Если судить по газетам – не человек, а показатель. Хоть памятник ему ставь. – А вытянуть из него ничего невозможно. Будничный,
Он меня спрашивает: «Почему красоты у нас такой нет»?... О чем это? О гвоздях или добросовестности?... Не ерунды, сказал, красоты. «Бриллианты в магазине красивы, а гвозди нет...». Ответ он и сам знает. Размах не тот, и гвоздей больше требует. Удобный ответ. А зачем спрашивает?... Может быть, вчера и не спросил...
Тут рация привлекла к себе внимание необычным сигналом. Академик послушал и, не уловив для себя нужного, повернулся вновь ко мне.
– А те, кто гонит поток жухлой одежды на склад, они разве только женщину этим унизили? К тому же там, вдали?... Народные деньги в канализацию, в утиль?... Нет. Еще подбросили кое-что в багаж приятелю вашему заграничному. Не с пустыми руками драпает... Умный, каналья... Он от вас чего хотел? Заставить самому поверить в бессмысленность материнской нищеты. Подвиг незаметныйсделать никчемным. Больней, как я понимаю, для вас не придумаешь. Короче говоря, заставить вас предать ее, память о ней предать... Он-то хорошо понимает, что легко предают от пересытости... А разве она бессмысленна та наша давняя горькая нищета?... Но я, когда вижу, например, сваленный в канаву трактор, не могу избавиться от мысли: кого-то он предал, незнакомый алкаш. И меня, и вас предал, и матерей наших, и себя то же предал, свое людское достоинство... Так все тесно одно с другим связано. Дальнее, близкое, бытовое, государственное, чужое и наше. Нельзя оставлять равнодушных в блаженной уверенности, что на все есть охранительные причины-поводы...
– Тетрадку вы разорвете пополам, – сказал я.
– Может быть, если не уговорю.
Он улыбнулся в четвертый раз неулыбчивым своим, усталым, лицом.
– Ну, хорошо, а странички о детях для вашей работы...
Я не успел договорить.
– Вижу в этом символику. Дети – самый верный символ человечности, родник ее, суть, основа, начало, зеркало. Куда же глядеться, как не в это зеркало?... Титаны кричат об эгоизме! Но кто из них, думая об урожае, вспоминал о зерне?... О детях... Каждый человек рождается счастливым ребенком. Или каждый ребенок рождается счастливым человеком. Добрым, искренним, неравнодушный... Дети моделируют, взрослый мир. А вы, наивный Дон Кихот, предлагаете моделировать взрослый по-детскому. Я с этим согласен. У многих из нас, как скажут электронщики, чувствительность не хуже нескольких микрофарад, а надо бы в миллионы раз больше. Как у детей... От нее, может быть, в землетрясениях изойдет мир, но прежним остаться не сможет. – Он приподнял над столом тетрадь. – Вот и давайте с вами проверим эту чувствительность. Кто и что увидит в нашей книге? Наивное, серьезное, пустое?
– За наив тоже никогда не хвалят.
– Вы чудак-человек. С наивных сказок до наивных книг вроде любезного душе моей «Дон Кихота» самым доходчивым на свете был наив. Иначе откуда взялась бы религия, с ее нешуточными дворцами, служителями, академиями, библиотеками? Вот ведь как сыграли в сказку... Но, к слову сказать, бог с ними. А что касается детей без наива... Ребенок всегда прав. Я говорю о ребенке, а не о пятилетней копии взрослого, которой успели втемяшить взрослую жадность и равнодушие, чтобы затем пе-ре-вос-пи-тывать по своему же подобию, конечно.
Академик явно разволновался.
– Разве трудно заметить, – спросил он, – как становится расхожей детская тема?... Киваем на них по любому поводу, божимся ими. Но в буднях не умеем потратить на них душевный труд, можем спокойно смотреть, как дяденька пугает малышей кирпичами. А ведь он, сей дяденька, наверное, глазом не моргнув, кинется ради них в огонь при пожаре... Всё одна тема. Оставаться человечным не только в экстремальных условиях, но в самых будничных, всегда и во всем. Вечно... Это намного трудней. Такой подвиг не меньше всех других подвигов, что и главное...
– Благодарю, – чуть поклонился я. – Но вы, по-моему, отвлеклись. В книге не будет главного. Нет ответа, где все другие...
– Другие? – не сразу понял он, отодвигая от себя тетрадь и как бы с трудом к чему-то возвращаясь. – Да... вы про них... Пока не знаю. Вот жду. – Кивнул на рацию. – Жду весточки от пилотов... Скажите мне, пожалуйста, хотя из вашего дневника и так все ясно, может вы забыли рассказать про какие-нибудь следы возле озера?
Следы?
– Костер, следы костра, ночевки... палатки?... Вы на южном берегу были, – добавил он утвердительно.
– Да, на южном. И видел одну зарубку на дереве, стрелку. Больше ничего мы не заметили. Кроме следов падения...
– Зарубка совсем свежая?
– Нет, уже потемнела.
– Значит, прежде сделана. Значит, прежде, а не тогда. Но сделана Романцевым.
Он умолк, повернулся к рации, тихо звучавшей перед ним на столе. В разрядах и шорохе кто-то медленно диктовал непонятные цифры, диктовал, пропадая в эфире, снова появлялся. Временами другой требовательный голос чуть более близкий, заглушал его.
– Четвертый! Вызываю четвертый. Готовьте прямые на укладку. Сидоренко говорит. Четвертый, слышите, я – Сидоренко... Второму готовиться на вечер... Я, Сидоренко. Слышите меня? Второй? Как у вас там?... Говорит Сидоренко...
Да слышу я тебя, Сидоренко, хотелось крикнуть мне. Слышу, окаянный ты, Сидоренко... Где же ты раньше был, Сидоренко? Родной ты наш далекий Сидоренко... Везенья тебе во всем. На всю жизнь, удачи тебе, друзьям твоим, семье твоей. Удачи и радости...
Голоса вдруг перекрыл совсем приближенный бас:
– Вы меня слышите?
– Слышу тебя, Ваня, слышу! – встрепенулся Академик. – Рассказывай.
– Там, понимаете, колея... – голос умолк.
– Да не тяни жилы, прошу!
– Стоянка была на линии падения самолета.
– Как? Ты не ошибся? Не может быть!! Видно что-нибудь?
– Сверху самолет...
– А на берегу?
– Ничего не осталось.
– Так ты уверен?
– Почти уверен...
– Почти?
– Кажется...
– Тебе кажется?
– Помню по деревьям.
– Они целы?
– На самой линии повал, – сухо подтвердил голос. – Там взрытая колея...
Никогда не видел, чтобы у человека так мгновенно посинели впадины под глазами.
– Хорошо, – сказал Академик, – вылетай. Подождем водолазов.
Он подвинул к себе чашку, забытую на столе, выпил остывший чай, поставил ее.
– Что все-таки произошло? – не мог не спросить я.
– Не знаю... – трудно и нехотя повернулся ко мне. – Пока есть одно... одна версия... другой нет. Но вы, конечно, вправе знать, и я вам... как могу... Назначили сюда молодого способного человека. Романцева. У него были неограниченные права. Задание уйти на два года в лесное заточенье с добровольной изоляцией от внешнего, мира. Особо важным казалось подобрать группу... В самый последний момент группа не выдержала проверки, он всех уволил...