Кукушка
Шрифт:
Единорог пожевал губами, наклонив голову так низко, что шелковистая борода мела пол: задумался.
«Старший народ был… странным. Ему изначально было дано так много, что они долго отвергали даже сам процесс познания, считая его вредным и ненужным. Существа с магией в крови, они жили, погружённые в себя, и не обращали внимания на все другие расы и народы. Их не сдерживал короткий срок жизни, они могли веками рассматривать со всех сторон интересующие их вопросы. А когда мир вокруг изменился настолько, что они его перестали понимать, предпочли уйти. Их игры больше не влияют на судьбы этого мира. Они и сейчас живут в своём, отдельном королевстве на заокраинном западе, ведут свои философские беседы, поют свои песни, плетут свои венки и смотрят
— Как Тил?
«Как Тил».
Травник встал и расправил плечи. В свою очередь подошёл к окну и выглянул наружу.
— Я не буду давать тебе обещаний, Высокий, — сказал он. — Никаких. Спасибо за заботу и предупреждение, но… Я всё же человек. И мне дано так мало, что у меня нет иного пути, кроме познания. Не хочешь помогать — уходи. Я докопаюсь сам. А что до замка… Может, будет лучше, если он вернётся. Даже если от этого случится беда. Может, хоть это остановит эту чёртову войну.
«Надолго ли?»
Жуга не ответил.
«Жизнь твоя уже не так принадлежит тебе, как раньше. — Голос белого зверя звучал в голове у травника задумчиво и нерешительно, будто сомневаясь: раскрывать человеку некую тайну или не раскрывать. — Высшая жертва не в том, чтоб принести других людей на алтарь своей свободы и познания. Твоя плоть — древних кровей, но сейчас главное не это. Стихая Бездны ищет выхода, а ты напитан высшим заревом эфира. Сделка за сделкой, ты поднимаешься по этим ступеням. Совершенство вечно и недостижимо, но кто сказал, что его нет? Ты на пути к Богу, Лис».
Травник вздрогнул. Обернулся:
— Что ты сказал?
От голоса, которым был задан этот вопрос, у человека побежали бы мурашки по спине. Единорог остался невозмутим.
«Ты на пути к Богу. Или к дьяволу. Ты мечешься, недопонимаешь, но ты — струна, Тебе решать, какую ты сыграешь песню, как прозвучишь. Или порвёшься. Во все времена это было личным выбором. Я хочу, чтобы ты подумал над этим. Тебе, как и Светлому народу, от рождения дано больше, чем другим. Но не уподобляйся им в последнем шаге. Люди принесли очередную жертву — огромную жертву. Принесли и продолжают приносить. Вопрос: что будет, если кто-то её примет? Я помню, как жрец Один был ещё простым жрецом народа асов, как он пришёл к тому ясеню возле источника познания и как принёс себя в жертву себе же небесному — ударом копья. И отдал глаз. И провисел на дереве девять ночей. Я помню Гаутаму, помню белого Иешу… Я помню, кем они стали. Я помню также многое другое. И многих других. Я помню. Они выбрали».
— А ты?
Зверь склонил голову:
«И я».
Жуга долго молчал.
— Так ты скажешь мне, отчего эльфы так ненавидели пауков?
«Честно?»
— Честно.
«Понятия не имею».
— …Не трогай яблоки! Куда ты лезешь? Положи на место. Ещё разок увижу, руки тебе оторву. Или нет — лучше пожалуюсь настоятелю, он на тебя наложит епитимью. Постоишь денёк на холоде в часовне, на коленях, может, поумнеешь. Чего смотришь? Закрой рот и не стой столбом, а возьми кувшины и нацеди вина к трапезе… Что ты делаешь — там белое! Сколько можно говорить: белое только к рыбе, к другой еде и к фруктам — красное; запоминай, дуралей, пока я жив и пока ты не пропил мозги, как этот пьяница Арманд… В подвале три десятка бочек, из них только три раскупоренные, так ты и среди них путаешься! Чего таращишься, олух? Возьми ещё кувшин, вон тот, поменьше, и нацеди вина отсюда — это для аббона и его гостей. И ещё один — солдатам и господину палачу. И крантик закрути у крайней бочки: капает.
Седой, растрёпанный, носатый и очень сердитый, брат Гельмут наставлял послушника, которого ему прислали в помощь. С наступлением весны работ в монастыре прибавилось, учёт припасов сделался настоящей проблемой — что-то надо было поскорее съесть, другое — перебрать до будущего урожая, а иное и вовсе выбросить, поелику не пережило зиму и протухло. Монахи простужались, у кого-то стали кровоточить челюсти, пришлось разбить две бочки — с квашеной капустой и мочёными яблоками. К тому же теперь в монастыре стоял отряд испанцев, с ними ведьма и палач. Брат Арманд, на коего, помимо прочего, свалились кормёжка и присмотр, уже не справлялся. Келарь испросил у аббата помощи и получил на свою голову недавно принятого конверса Аристида — долговязого тупого глуховатого подростка с вечно заложенным носом и отвратительной привычкой вычёсывать из волос засохшие струпья. Всё равно в другом месте пользы от него было как от козла молока, да и здесь, сказать по правде, парень мало помогал, чаще пытался что-нибудь стянуть.
В подвале было холодно и сыро, на стенах, бочках и корзинах лежали пыль и плесень, пахло прокисшим вином, рассолом и крысами. Единственная лампа с маслом еле разгоняла тьму.
— Капает и капает, — посетовал брат Гельмут. — Как ни зайду, всё время капает, будто безобразит кто. — Он с подозрением посмотрел на Аристида. — Эй! Ты, часом, не отхлебывал вина? — Парень помотал головой. — А ну дыхни. Да не туда дыхни, сюда дыхни… Фу-у… Хм… В самом деле, не отхлёбывал. Странно…
Самолично убедившись, что крантик завёрнут как положено, келарь отослал юнца перебирать морковь, а сам долго обстукивал бочку с разных сторон в попытке выяснить, сколько в ней осталось содержимого. Бочка была большая — в полтора человеческих роста, и толком ему узнать ничего не удалось, что тоже настроения не прибавило.
Напридумывали ерунды, крантов этих дурацких, — ворчал он. — Не поймёшь теперь, сколь там вина в нутре осталось; много? мало? То ли дело в старые времена: откроешь крышку, посветишь свечкой — сразу видно! А что скисало иногда, так тоже хорошо: скисало, да не пропадало. Опять и уксус лишний закупать не приходилось — своего хватало. Это пусть миряне у себя в пивных крантики крутят, им понемногу лить надо, в разные кружки, а нам это дело ни к чему… Эй, ты чем там хрустишь?
— Я… ничем… — Аристид упрятал руки за спину.
— Ничем? А что ты прячешь? А ну, покажь ладони, вошь постельная! Покажь, покажь. И рукава покажь! Так и знал. Морковь жрёшь. Прямо с землёй. Поганец. Ну-ка, дай сюда.
— Дык я сгнившую… — заныл послушник. — Я не нарочно, брат Гельмут. Полдня не жрамши, брюхо подвело. Я… я не буду больше.
Он протянул келарю огрызок. Рука подрагивала. Пальцы у него были мосластые, длинные, в цыпках, с грязными обгрызенными ногтями. Кожа на них загорела до смуглой черноты. Послушникам в любой обители приходилось нелегко, но в аббатстве бернардинцев, где постоянно шла работа по расчистке лесов и обустройству пастбищ, их буквально заваливали работой. Порой корчевщикам даже ночевать приходилось в поле или в лесу у костра, Младший персонал монастыря — конверсы — составляли взятые на воспитание сироты; Аристид был из них. Келарь вдруг подумал о доминиканце Томасе — другом послушнике, приехавшем в аббатство с инквизитором. Его ряса тоже была не нова, но сшита из добротной крашеной материи, его вечно запачканные чернилами ладони были мягкими, как у девушки или ребёнка, а в глазах светились ум и любопытство, а не забитость и усталость. Где-то в глубине души брат Гельмут ощутил от этого неудовольствие, можно даже сказать — какую-то беспричинную злость. Немного удивлённый этим, он долго вертел в руках грязный морковный пенёк, в основном чтобы скрыть смущение, затем вздохнул и протянул его обратно.
— Надо же, и впрямь — гнилая. Брось её. Нет, ладно, догрызай.
— А… можно ещё одну?
— Еще одну? — Он поднял бровь. — Ну, ты нагле-ец… Ладно. Возьми вот эту, маленькую. Эх, молодость, молодость… грехи наши тяжкие…
Бурча себе под нос, брат Гельмут оставил бочку в покое и перебрался к полкам, где хранились сыры и копчёности, Близоруко поднял лампу повыше, повертел головой и опять остался недоволен осмотром: повсюду валялся крысиный помёт, а сырные круги были основательно погрызены.