Курбан-роман
Шрифт:
– Сколько керамометаллика? – пытаюсь пошутить я.
– Две тысячи восемьсот.
Бедуинка смотрит мне в глаза, пытаясь определить по степени испуга мое финансовое положение. А я боюсь, что она обо всем догадается. Ведь она такая нежная, проницательная.
Я любуюсь ею и думаю: надо срочно написать рассказ, за который бы мне дали премию. Тысячи две, и тогда бы я уже пригласил мою бедуинку в кафе, а не кормил бы ее остатками еды из своего рта.
– Понятно, – говорит она наконец, – тогда будем ставить самую дешевую, цементную. “Фирдоус-апа, – обращается она к медсестре, – прокладочку”. И у меня вновь такое чувство, будто я истекаю кровью от менструаций.
А потом она вновь сует мне в рот шланг, так похожий на бархатный язык, и пускает струю горячего воздуха. А затем бедуинка сует под язык шланг для отсоса слюны. Я задыхаюсь, будто от долгого страстного поцелуя в темной ночи. Начинаю взахлеб дергать горлом и губами, и мне становится плохо, как должно быть девушкам в красное полнолуние.
Только бы мне дали премию. Плевать на цементную пломбу, которую бедуинка наложила в два мазка, заделывая брешь в Белой крепости, пробитую вражеским ядром, и уже сует мне в зубы фиолетовую кальку: “Кусайте”.
И я кусаю, лязгая зубами, словно беззубая собака, получившая в подаяние кость, и думаю: только бы написать рассказ, похожий на этот отпечаток моих зубов. На слепок Белой крепости в пустыне Сахара. На вой бездомной голодной собаки, И пусть мне только попробуют не дать за него премию.
А бедуинка, не обращая на меня никакого внимания, уже шлифует мой зуб, будто натирает известняковый пол Белой крепости наждачной бумагой, счищает половой тряпкой грязь и засохшую кровь, а потом сметает веничком для взбивания сливок ошметки – такая уж нелегкая доля у хозяек Востока.
– Все, – говорит бедуинка, – можете идти домой.
А сама садится к столу, берет одной рукой ручку, а другой сдирает с подбородка марлевую маску. Поток русых вьющихся волос вырывается наружу. Вот он, оазис, – моя бедуинка оказалась блондинкой.
– Да, чуть не забыла сказать, – отрывается от письма бедуинка, – вы не должны ни пить, ни есть два часа.
Ну как можно есть, если ничего не лезет в голову, кроме мыслей о ней. Если ты в осаде. Если ты упиваешься своей болью, упиваешься своей раной и кровью, сочащейся из нее. Если ты упиваешься одиночеством и осадным положением. В конце концов, упиваешься мыслью о полном отсутствии еды и денег.
И как можно уйти просто так? Просто так уйти невозможно. Пусть она замужем. Но меня это не волнует. Теперь мне плевать, теперь я люблю ее еще сильнее. Теперь, когда она склонялась ко мне так близко, когда она смотрела мне в глаза, – а для бедуинки это равносильно измене – я должен что-то делать. Я должен сказать моей бедуинке, что люблю, должен признаться, что я, как и она, странник пустыни, что она подобрала меня, раненого, в пустыне.
И я начал в порыве благодарности, прижав языком ватку к щеке, читать стихи.
Обними меня скорейженаЯ сегодня влюбленне в тебяЯ сегодня влюбленв бедуинкуВ море розовое пустынибездоннойГде брожу ясобакой бездомнойГде в пустыне —– источник пророчестваИ безмерного одиночестваСнег каквата кровоточащаяи верблюдица,– Что-что? – спросила бедуинка. – Да сплюньте вы ватку.
Быть может, она любит своего мужа. Но мне плевать. Водопадом рухнувшие на глазах чужого мужчины волосы равносильны интимному акту. И я продолжаю.
Ваши щеки – бидонпьяного молокаВаш тело —мраморное бидеВаши бедра —жарче СахарыИ бурлящий потокНиагарыВаши волосыБедуинка…– Что это?
– Экспромт.
– Не надо, не надо, я все поняла, – сказала бедуинка, – спасибо, но вы задерживаете очередь
– Я к вам еще приду, – сказал я.
– Зачем?! – искренне удивилась бедуинка.
– Лечить.
– Дешевле будет удалить, – иронично заметила бедуинка.
И тогда все мои надежды рухнули, хотя я не совсем уловил, может быть, под словом “дешевле” она подразумевала – легче для нее? Но где же милосердие, женское милосердие, подтолкнувшее меня без опаски на любовь с первого взгляда?
Где – моя любовь, последняя любовь пожилого человека, умерщвленная одним словом? Вот так одно слово может убить другое слово, в кои-то веки проросшее в мертвой безводной пустыне и вырванное раз и навсегда с корнем?
Выйдя из кабинета, я увидел несколько мужчин, ожидавших своей очереди. Они сидели, как мужчины ее рода, зажав между коленями, словно сабли, медицинские карты. А у одного скулы были перебинтованы – ни дать ни взять дикарь пустыни, чужак из соседнего племени, единственный, не снявший убранства. А быть может, он гость, почетный гость, что приехал издалека, из самого сердца пустыни, приехал свататься?
Глядя на этого мужчину, я понял, что последняя любовь не совсем еще умерла. Осталась еще ревность. И тогда я пошел в первое попавшееся кафе, заказал себе чашку кофе, настоящего черного кофе с взбитым желтком, булку с изюмом и глазурью, сел напротив миловидной девушки и, широко ей улыбнувшись беззубым ртом, начал писать:
“Кто-то из критиков моей жизни сказал, что мое творчество – всего лишь кофе в кафе. А кофе – это грех. Что ж, пусть будет так, но от кофе я не откажусь ни при каких обстоятельствах, как не откажусь от крепкой сигары и черного шоколада, но в особенности от кофе по-бедуински, вкус которого и тайну я раскусил и понял, только прожив большую часть жизни. И я не боюсь, что надо мной будут смеяться, как над ополоумевшим стариком, когда я читал свои стихи зубному врачу или широко улыбнулся беззубым ртом совсем юной девчушке. В любви я свободен. Особенно свободен и счастлив в любви к бедуинке…
Ведь если только предположить, что зубы – это городская крепость с мощными башнями по краям, а потом представить, что эта крепость в результате долгой осады разрушается, – и вот ты уже разрушен до основания, отчего в душе и во рту чувство полной опустошенности, а мысли в запустении.
Тогда одна надежда лишь на бедуинку – одинокую жительницу пустыни. Милосердную к бездомным собакам. Ту, что подберет и накормит тебя, может быть, даже напоит тебя кофием. Ту, что спасет тебя хотя бы на миг от одиночества в холодной пустыне и помолится вместе с тобой ранним утром перед дальней дорогой…”.