Кутузов
Шрифт:
"России нельзя терять ни минуты, ей готовят страшный удар. Наполеон имеет веские причины желать, чтобы война затягивалась".
В Петербурге, где не понимали всех дипломатических трудностей Кутузова, смотрели на него как на кунктатора, а турки в лагере мерли по нескольку сотен человек в день.
Несмотря на помощь, которую русские оказывали окруженным туркам, их армия медленно, но верно погибала. Из тридцати шести тысяч человек, переправившихся на левый берег, уже уцелело лишь немногим больше одной трети. Если от истощения, холода и болезней, свирепствовавших в лагере, вымрут и эти остальные, то турки вовсе прекратят переговоры —
Визирь прекрасно учитывал, что воевать зимой немыслимо: от Дуная до самых Балкан тянутся безлюдные пепелища вместо селений и непролазная грязь вместо дорог.
Погода с каждым днем становилась холоднее. Наступала зима, а русские солдаты вынуждены были сидеть в сырых окопах на придунайском низком берегу. Количество больных в полках по сравнению с осенью сильно возросло.
Затяжка переговоров с турками выводила Кутузова из терпения.
— Кормим-поим, не жалеем подарков, а они не торопятся! — возмущался он в кругу своих генералов.
— А чего им торопиться: над ними не каплет! — заметил Резвой.
— Первый член делегации, эта коротышка Галиб-эфенди, не очень заинтересован в мире: он не любит верховного визиря. Ему бы хотелось, чтобы султан отрубил Ахмеду голову за поражение. Второй делегат, толстяк и обжора Селим-эфенди, знай дремлет на заседании — ему бы только хорошо поесть и покейфовать. А рыжебородый Гамид-эфенди перемигивается через окошко с валашками, — рассказывал генерал Сабанеев. — Не худо бы вообще, Михаил Илларионович, перенести наши заседания в какое-нибудь другое помещение.
— Это почему же? — спросил Кутузов.
— Да ведь там, где мы заседаем, был кабачок с веселыми девушками…
— Я бы посадил конгресс в палатку, а палатку поставил бы в поле, между турецкими и русскими окопами. Там турки не засиделись бы! — предложил Ланжерон.
"Хоть раз француз говорит дело", — подумал Кутузов и сказал:
— Пора нашу армию отвести на зимние квартиры. А конгресс переведем в Бухарест.
Командующего беспокоила большая смертность в турецком лагере. Хорошо еще, что чумы не слыхать! Для него было важно сохранить хоть то, что осталось от турецкой армии, чтобы при заключении мира можно было сказать туркам: "Вот видите, мы отдаем вам вашу армию!"
Если бы паши распределяли хлеб, который получали от русских, турок уцелело бы значительно больше, но они продавали хлеб по страшно дорогой цене своим голодным солдатам, и смертность среди них росла.
Кутузов видел, что если так продолжать и дальше, то турки в осажденном лагере перемрут.
Он придумал небывалый в военной истории выход: предложил принять турецкую армию "на сохранение". На первый взгляд это казалось нелепостью: вместо того, чтобы просто взять турецкую армию в плен и отослать ее в глубь России, русский командующий больше турок беспокоится о ее существовании. Но этот кажущийся несообразным ход был, в сущности, остроумнейшим, единственно правильным выходом.
Кутузов договорился с Галиб-эфенди, что до заключения мира русские возьмут остатки турецкой армии "на сохранение". Зная гордость турок, и в частности этого мальчишки Чапан-оглы, который скорее умрет в дунайских камышах, чем пойдет в плен, Кутузов подчеркивал, что турки поступают к русским не как ясыр [36] , а идут по доброй воле, как музафир [37] .
36
Я с ы р — пленник.
37
М у з а ф и р — гость.
Фактически турецкая армия оказалась бы безоружной и в плену, но сохраняла бы видимость армии.
Галиб-эфенди согласился на это предложение Кутузова. Но в самом осажденном лагере турки совещались восемь дней: паши и прочее начальство, боясь капитуляции, так напугали раньше солдат, что они теперь боялись оставить свой ужасный лагерь. Анатолийцы и янычары были просто уверены, что русские задушат их всех.
Наконец турки рискнули согласиться покинуть злосчастный лагерь смерти.
Две тысячи тяжелобольных и стариков перевезли в Рущук, и только двенадцать тысяч человек, оставшихся в живых, двинулись из лагеря к деревне Малка, откуда их должны были распределить по окрестным деревням.
Оборванные, грязные, исхудалые, одна кожа да кости, с лихорадочно горящими голодными глазами, в которых еще сквозил страх и недоверие, шли понуро когда-то нарядные и гордые анатолийские спаги и высокомерные, жестокие янычары — цвет турецкого войска.
Страшное кладбище — смердящий лагерь с восемью тысячами конских костяков и двумя тысячами закоченевших, непогребенных трупов людей — осталось позади. Поземка заметала кости разбитой, поверженной армии великого визиря.
Бухарест торжественно и пышно встретил победителя турок. Несмотря на зимнее время, на улицах стояли толпы народа. Два дня город был иллюминирован. На площадях и главных улицах Бухареста висели десятки красиво написанных транспарантов, на разных языках восхвалявших Кутузова. Русского генерала сравнивали со львом, орлом, барсом, но еще чаще называли знаменитым греческим полководцем и дипломатом Фемистоклом.
На второй день в честь Кутузова был дан большой обед и вечером роскошный бал. Кроме высших гражданских чиновников, приветствовать полководца явились знатные бухарестские жители и их жены. Куконы кокетничали с русским главнокомандующим, восхищались тем, как он посвежел за лето на Дунае. Михаил Илларионович благодарил, улыбался, а думал иное. При ярком свете люстр и канделябров в этих чистых, прекрасных зеркалах дворца он отлично видел, что, наоборот, постарел за лето: победа над турками не давалась даром.
Вместе с другими приветствовал Кутузова французский консул в Бухаресте Шарль Леду.
— Я всегда с большой живостью следил за вашими успехами на Дунае, генерал, — с почтительной, милой улыбочкой сказал он, очевидно, заранее приготовленную, полную едкой иронии (Аустерлиц тоже на Дунае!) фразу, которую Михаил Илларионович сразу же понял.
— Я не знал, господин консул, что вы еще не забыли об Измаиле! — отпарировал Кутузов и подумал: "Да, ты не только следил за мной, но и передавал все султану в Константинополь!"