Кузьма Алексеев
Шрифт:
Но тут некстати вспомнился ему Донат. Сердце защемило. Не раз собственными ушами игумен слышал, как монахи высказывали недовольство: дескать, благоволить к этому монаху не по чину. В монастыре Доната не любили, а игумен доверялся ему во всем.
Когда-то у Доната была жена и две дочери, которые, заболев, в одночасье померли. Донат целыми ночами просиживает над книгами. Чтение Библии сердце его не смягчило, правда, но вот веру в Христа значительно укрепило. Читая строчки из Святого Писания, где говорилось о страданиях Христа, Донат не раз накладывал на себя епитимии. Монахи и не подозревали, почему это Донат стал самым близким игумену
Из повиновения Донат не выходит, в молитвах усерден, нечего сказать. Но вот в спасении его души Корнилий сильно сомневается. Как был он извергом, ходячим воплощением зла, таким и остался. Недаром ходит по монастырю в компании злой собаки и чуть что — рычит на своих завистников злее своего пса.
Нет, горбатого только могила исправит. Вот и этого язычника тоже, с которым в прошлом году в лысковской тюрьме беседовал. Что нового он ему скажет? Как поставить на колени того, который верит в какого-то своего бога Верепаза? «Зачем мне все это надо, зачем? — вздохнул архимандрит… — Время старца рясу надевать и затвориться в отдельной келье…»
Подумал и тут же в испуге попятился: как оставить теплое насиженное место, к которому прикипел всеми порами одинокой души? Сейчас ему кланяются, вкусным вином да бражкой с пирогами угощают, а уйдешь в старцы, кто за тобой будет ухаживать? Донат? Тот заживо в могилу сведет.
Так думал и вздыхал Корнилий. И перед ним снова вставало бородатое угрюмое лицо Доната, лицо убийцы.
«А зачем мне вожжи монастырские отпускать? Сорок лет я, как игумствую здесь, а теперь в старцы подаваться?! Господи Иисусе Христе, и ты, Святейший, услышьте раба своего! — Корнилий пал на колени перед ликом Макария преподобного, мысли свои недобрые прогоняя в спасительной молитве. — Ничего-ничего, как-нибудь выдержу…»
После молитвы Корнилий прилег на покрытую ковром постель, даже раздеваться не стал — не было сил.
Одна кошка в кресле-качалке видела, как ее хозяин, беспокойно ворочаясь до самого утра, стонал и охал.
Никто, а уж тем более Корнилий, не ведал: у Доната в Лыскове была любимая женщина. В то время, как игумен вспоминал о своей племяннице, тот как раз спешил к ней. Поглядывая по сторонам, Донат радовался темноте. По задворкам, через крутые сугробы монах дошел до окольного переулка и оказался перед маленьким домиком. Крохотный домик в три оконца (два глядели на улицу, третье — во двор) весь занесен снегом. Только крылечко чисто подметено. Доната встретила пышная женщина, жарко обняла продрогшего на морозе мужчину и повела к столу, где уже было выставлено угощение. Ласково говорила:
— Кушай, кушай, душа моя, изголодался, чай, на монастырских харчах? Вот это попробуй, — Варвара кивнула головой на жареную утку. Та, с румяными боками, так аппетитно пахла, что гость обеими руками ухватил ее, переломил пополам и, поднеся ко рту, покаялся:
— Пост, нельзя бы…
— Что
Донат крякнул и впился зубами в утку.
— Вот и молодец! Ешь, на голодное брюхо со мной не сладишь…
Гость и утку умял, и блины с маслом, и бражки попробовал. Пока ел да пил, Варваре новости рассказывал: что на ярмарке продавали да почем, какие гости в монастыре останавливались.
— А сегодня, — понизив голос и оглядевшись, словно их кто-то мог подслушать, прошептал Донат, — язычника привезли. Из Терюшевской волости. Неотступный такой. Слышь, спасает своего эрзянского бога Верепаза.
— Ты о своем монастыре явился ко мне сказывать, да? Скучно с тобой что-то… — Варвара не на шутку рассердилась, видя, что Донат не проявляет интереса к ее персоне.
— Так ведь пост, Варварушка, грех прелюбодействовать.
— Тогда чего же приперся, чего тревожишь почтенную женщину?
— Ладно, ладно. Чего уж там! Как говорит наш игумен, даже Адам и Ева не побоялись запрета, согрешили. А мы чем хуже? Не серчай, Варварушка! Иди стели постель да лампу гаси…
В окно избушки звездило ясное небо. Донат видел, как небесные светила срывались с синего бархата, падали вниз.
Около месяца Алексеев томился в подземелье Макарьевского монастыря. Ни соседей возле него, ни друзей-земляков. Чтобы как-то скоротать время, он научился сам с собою разговаривать. Вспоминал о прошлых своих годах, думал об увиденном и услышанном. Во время работы на баржах купца Строганова во многих городах и селах он побывал, множество людей перевидал, есть о чем вспомнить. Много дней и ночей он провел так, в одиночестве. Пищу ему подавали в узкое окошечко. За день два раза совали по кусочку хлеба, жидкую похлебку, кружку с водой — и снова окошко закрывали. Все молча. И вот наконец-то пришли его проведать. Кузьма тотчас узнал в вошедшем Гавриила. Впервые этот монах приходил в Сеськино три года назад, в половодье. Кузьма на лодке спас его, утонул бы в Сереже, если бы не он. Гавриил теперь монастырский келарь, в его руках все ключи святой обители.
Гавриил едва вошел в крохотную каморку Кузьмы, сразу набросился с руганью:
— Зачем тебя, еретика, кормить-поить, когда ты православное христианство не почитаешь?
Кузьма попытался было что-то ответить, но келарь слушать его не хотел.
— Против ветра плюешься, нечистая сила! Обратно твои плевки к тебе и возвратятся, с головы до ног будешь оплеванным. — Потом Гавриил велел:
— Ступай за мной, тебя игумен желает видеть!
«Лодка владыки» за Успенским собором. В прихожей столкнулись с рослым, как столб, монахом. Кузьму он окинул сердитым взглядом, громко расхохотался:
— Идите, идите! Игумен принарядился, как жених, уже ждет!
Поднялись по лестнице и попали в огромную горницу. В круглой печке потрескивали дрова. Окна, как шубой, укутаны толстым слоем инея. Корнилий сидит в своем любимом кресле-качалке.
— Явились, отец, — поклонился угодливо Гавриил.
Сухими, в старческих пятнах руками Корнилий теребил свою белую бороду и, не глядя в сторону вошедших, спросил:
— На чем из Сеськино-то прибыл, на рысаке иль пешком?
Кузьма холодно ответил: