Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Текущий момент не постичь. Далекое приближается лишь по прошествии времени. Реальность расширяется лишь постепенно. Конечно, ничто не происходит вне фона, где и лежат причины, в силу которых мы мыслим и пишем. Однако фон неоднороден, в разных местах у него разная глубина, как на пейзаже. На переднем плане – твои собственные переживания, родители, давшие тебе жизнь, их родители, то есть те, кто дал жизнь твоим родителям, – я знал только мать моей матери, да и ее помню смутно: высокая, грузная женщина в плетеном кресле на веранде; когда ее в гробу выносили из дома, я, трех- или четырехлетний, сидел на террасе у соседей, на лошадке-качалке. Потом появляются сестры и братья, дома, в которых мы жили, улицы, по которым ходили, деревни и города в нашей округе, люди, с кем мы дружили или враждовали. Задний план все расширяется, теперь появляются экономический, социальный, политический, духовный и, наконец, исторический горизонты. Но их уже невозможно толковать непосредственно, остается лишь давать названия горным массивам и историческим фактам. О силах, что вытолкнули их наверх, можно судить лишь опосредованно, по сведениям, которые мы получаем из вторых, третьих, четвертых рук, по чьим-то сообщениям и сообщениям о сообщениях, а они, как любые свидетельства, подкрашены и подстрижены человеком, так что более или менее совпадают самые яркие линии, и это уже удача. Мы плывем по реке времени, но берега реки различаем лишь смутно, не удается даже точно определить направление потока. Мы думаем, что имеем некоторое представление о землях, оставшихся позади, но оно обманчиво. То, что оставлено позади, – прошлое, следовательно, лишь нечто опосредованное. То, что мы зовем всемирной историей, можно сравнить с туманностью Андромеды, вернее, с тем, что мы в данном случае видим. Ведь сама туманность находится в недостижимом прошлом, нас отделяют от него два с половиной миллиона лет, и свет, который мы видим сегодня, она испустила тогда, когда на Земле едва забрезжили предрассветные сумерки человечества. Здесь опять-таки ничего не истолковать, не прибегая к причинно-следственным построениям, на которых основаны выводы астрономии. Но какие бы достоверные сведения ни приводила астрономия, туманность Андромеды все равно остается лишь картиной некой картины, в сущности – воспоминанием, тем более, что мы видим не только ее, но еще и наш Млечный Путь, центр которого опять-таки принадлежит прошлому, другому прошлому, разумеется; до него всего-то тридцать тысяч лет, то есть нас от него отделяет расстояние в тридцать тысяч световых лет. Мы окружены не прошлым вообще, а самыми разными «прошлыми», целым миром неразрывно связанных, пронизывающих друг друга «картин памяти». А что до нашего ближнего космического окружения, так оно не играет никакой роли, солнце пять минут назад было по существу тем же, и Млечный Путь тридцать тысяч лет назад был тем же, и туманность Андромеды являла древним людям ту же картину, что и нам, быть может несколько менее яркую, – все-таки она летит, приближаясь к нам, со скоростью 300 километров в секунду. Но невозможно игнорировать проблему прошлого и отдаленности тех галактик, которые не так давно открыла Паломарская обсерватория, галактик, удаленных от нас на два миллиарда световых лет, или проблему квазаров, а их удаленность почти равна возрасту самой Вселенной, и они уносятся от нас почти со скоростью света. Исчезни их прошлое, мироздание сжалось бы, устремившись от своей периферии, и обрушилось на нас. Наш мир вернулся бы к своему древнейшему состоянию, картину которого мы не можем себе представить,

так как у него нет образа – это чистое настоящее, настоящее без прошлого, настоящее, куда время уже не прибывает, устремляясь вперед, создавая прошлое, – потому что время из будущего пошло бы в обратном направлении. Мир сжался бы в наименьшую возможную единицу времени, хронон, отрезок, не превышающий одной квадриллионной доли секунды, более того, мир лишился бы времени и пространства, стал математической точкой. Лишь благодаря прошлому, бешеной гонке разлетающихся галактик, расширению Вселенной мы видим и создаем свои образные представления, картины, пусть несовершенные, определяющиеся категориями нашего мышления.

Это относится и к истории. Она стремится запечатлеть прошлое, а в это самое мгновение от нас уносится прочь не только материя в форме солнц, атомов водорода, протонов, нейтронов и так далее, но и та материя, что порождает индивидуализированное сознание, не человечество, а отдельных человеков. Поэтому и со всемирной историей не управишься, если не прибегаешь к стилизации, а стилизация ведет к всяческим обобщениям; всемирную историю нельзя написать, избежав несправедливости, ее можно представить в виде абстракции, но никогда – как что-то конкретное, ее можно сконструировать лишь путем спекулятивного обобщения. Будь она конкретной, превратилась бы в собрание документов. И неизбежно разрослась бы до размеров гигантской библиотеки, которая окружила бы Солнце, – я думаю, где-нибудь за орбитой Плутона вокруг Солнца выросло бы кольцо зданий, построенных в ряд или одно в другом, и это сооружение все росло бы, расширяясь во Вселенной, ведь фонды этой библиотеки должны включать истории жизни всех людей, когда либо живших на свете, – от древнейших времен до неандертальцев, от неандертальцев до людей ледникового периода, от них до античной древности, от Античности до Средневековья и так далее, и так далее, вплоть до Нового и Новейшего времени, вплоть до той одной квадриллионной доли секунды, что отделяет историю от современности, – жизнеописания людей со всеми их мучениями, удачами и неудачами, деяниями и злодеяниями, привычками, навязчивыми мыслями, нуждами, пороками и недугами, со всей обыденностью и пошлостью, неизбежными в жизни каждого человека. Но и не только. В библиотеке должны храниться записи о всех отношениях каждого отдельного человека со всеми другими людьми, когда-либо жившими на свете, отношения, уходящие в прошлое во всей его широте и глубине. Потому что все мы связаны. Люди родственники друг другу в гораздо большей мере, чем сами предполагают, ветви и ответвления, ростки и отростки их подлинного родословного древа сплелись гуще, чем мы думаем. Кроме того, в каждом из этих гигантских описаний должны быть сновидения, мечты и грезы, но и не только: также чувства и впечатления человека, возникавшие в его жизни каждую минуту, каждую секунду. И не только чувства и впечатления, мечты и желания, но и мысли, тайные думы и весь его опыт, знания, понятия и мнения, вера и неверие, идеологии и предрассудки, – все духовное содержание каждой отдельной человеческой жизни; картины, которые снова и снова появляются, преследуют человека и, когда он умирает, погружается во мрак, остаются тем последним, что ему видится. Далее, уходящие в прошлое источники всего этого и последствия, оказывающие воздействие на будущее, – их тоже придется описать, так как они имеют отношение к индивиду. Жизнь отдельно взятого питекантропа заняла бы в подобной библиотеке как минимум несколько залов, жизнеописание какого-нибудь неандертальца – целое здание, а то и два, современного европейца – многие здания, смотря по тому, каков этот европеец, и дело не в том, что современного европейца я ставлю выше питекантропа, – просто впечатления, которые на него, европейца, обрушиваются и решительным образом на него влияют, надо полагать, неизмеримо многообразней, а так как он эти впечатления не обдумывает и не усваивает, то, надо полагать, и неизмеримо бесполезней. Сложилось бы особое собрание размытых отрывочных воспоминаний, перетекающих один в другой телесериалов, бесконечных серых будней с мельканием одних и тех же физиономий, бесконечных вечеров в киношке или перед телевизором, в компании с телеведущими и шоуменами, важными шишками, полицейскими инспекторами из сериалов, например Дерриком, с воскресными проповедями, с комиссаром Коломбо, с телевикторинами и футбольными матчами. А жизнеописание одного современного интеллектуала и тем паче литературного критика заняло бы целый комплекс зданий: не одну неделю пришлось бы пробираться через вязкое месиво полупереваренных сведений и толком не прочитанных, однако бойко обсуждаемых книг, через эту трясину, затопляющую библиотечные залы; ну а биографии таких людей, как Лейбниц, Кант, Маркс, Эйнштейн, заполнили бы целые библиотечные города. Кроме того, это и так необозримое собрание станет еще громадней к моменту гибели человечества – произойдет ли она в результате ядерной войны, космического катаклизма или из-за исключающего возможность жизни на Земле состояния Солнца, что ожидается, по расчетам, через несколько миллиардов лет. Потому что библиотека немыслимо увеличится не только за счет количества биографий, но и из-за нарастающей лавины обзоров и указателей к уже написанным биографиям и обзорам, так как во вспомогательной литературе будут описаны причины (имевшие место в прошлом) последствий, которые уже имеют место в настоящем, и причины причин причин и наоборот: последствия последствий последствий. Подлинная биография Платона, или Августина Блаженного, или Чингисхана – привожу примеры понаглядней – со временем разбухла бы до невероятного объема, так как в случае подобных личностей последствия их жизни для всего человечества – до самого конца его истории – сегодня совершенно невозможно оценить, даже если имена этих людей будут забыты, – каких только имен мы уже не позабыли, кто назовет сегодня имя изобретателя колеса, имя охотника или знахаря, впервые нарисовавшего мамонта на стене пещеры? А ведь появится еще одна гигантская библиотека – с описаниями реальных экономических и политических связей и отношений каждого человека, начиная хотя бы с информации о статусе какого-нибудь человека эпохи палеолита, его отношениях с многочисленной родней и системой табу, уже в те времена сложной. Однако нет вокруг Солнца этого гигантского библиотечного колеса в плоскости, перпендикулярной солнечной эклиптике, со сквозными проемами для беспрепятственного движения планет и астероидов, не существует этой истинной всемирной истории, в которой развитие человечества, происходящее в пяти измерениях – трех измерениях пространства плюс во временном и духовном измерениях, было бы представлено полностью, и не как-нибудь абстрактно, а конкретно, в виде словесных текстов. А если бы подобная библиотека существовала, то не нашлось бы никого, кто засел бы за чтение гигантского документального материала, в лучшем случае он сможет осилить историю какого-нибудь племени эпохи неолита (если, заблудившись в бесконечных книгохранилищах, не испустит дух между стеллажами), разве только войдет в этого читателя сам Господь Бог, умеющий читать с немыслимой скоростью, но Богу-то читать незачем, ему и так все ведомо. Так что любая всемирная история – не более чем собрание мало-мальски приемлемых, фрагментарных гипотез о действительной, конкретной всемирной истории, несовершенная концепция, попросту суммирующая сведения, гадающая о неведомых причинах и безнадежно утраченных материалах и документах. Первые три минуты истории Вселенной мы представляем себе лучше, чем первые три миллиона лет истории человечества. Это более чем естественно: предсказуема жизнь планет, но не жизнь людей.

В плане организации материи не Млечный Путь, не квазар, не красный гигант Альдебаран и не желтый карлик, который мы называем нашим Солнцем, а человек является самым сложным образованием в известном нам мире, как по своему строению, так и по сложно взаимодействующим химическим процессам или реакциям на внешние раздражители. Это существо, homo sapiens, давно переставшее быть редким зоологическим видом, состоит из огромного числа гигантских молекул, образующих клетки – слаженно функционирующие, созданные на основе генетического кода одной-единственной клетки, управляемые невероятно сложно устроенным головным мозгом, который определяет сознание человека, его мышление, логические умозаключения, а также его бессознательное, инстинкты, непредсказуемые эмоции и проявления агрессивности, более того – столь чудовищное безрассудство, что по сравнению с человеком животное кажется разумным существом. И если мы рассматриваем как некое целое всю многомерность человечества, весь этот сверхорганизм сверхорганизма, который убийственно, бессмысленно, снова и снова сам себя пытается уничтожить, то все, что мы выдаем за исторические закономерности – не важно, социальные, экономические, психологические или вовсе иррациональные, – оказывается в лучшем случае попытками найти какие-то объяснения, опираясь на весьма несовершенные статистические данные и предположения, допускающие лишь неопределенные прогнозы, а в худшем случае мы получим лишь отражающие наши эстетические установки заглавия частей того приключенческого романа, который мы называем всемирной историей. Дело не в том, что человек и человечество «как таковые» иррациональны, а в том, что «как таковые» они необъяснимы. Ведь и Сократ, тот самый, кто, как и Аполлон Дельфийский, призывал человека: познай самого себя, сознавался: я знаю только, что ничего не знаю. Посему и у меня нет выхода – я должен пользоваться расхожим каталогом исторических событий и его рубрики бубнить как пономарь на черной мессе, которую мы служим, пытаясь втиснуть в пустые формулы всю действительность человека и человечества. Это каталог паршивой букинистической лавки, набитой захватанными и липкими от крови бульварными книжонками.

Я лежал в пеленках, ерзал, выпрямлялся, делал первые шаги, играл в саду, я впервые удрал из дому и очутился на равнине, которая мне показалась бескрайней, я высидел первый день в школе, а потом еще бесконечно много школьных дней, меня все неудержимей куда-то уносил поток времени и наконец засосал водоворот города, моя юность беспечно транжирила дни моей жизни, – а в эти годы по России прокатился вал революции, кровавой, упрямой, неостановимой, иррациональной в силу своей веры в рациональное начало, религиозной в силу своего атеизма; началась агония Британской империи, Франция, вообразив, что она все еще великая держава, выстроила линию Мажино, раскинула искусно сплетенные дипломатические сети, чтобы окончательно пригнуть Германию; Муссолини, с задранным подбородком, вошел в Рим, была оккупирована Рурская область, умер Ленин, возвысился Сталин, Троцкого отправили в ссылку – началась большая чистка, изгнание старых революционеров; инфляция в Германии и «черная пятница» в США принесли миллионам людей полное разорение, а единицам – миллиарды, Веймарская республика приказала долго жить, ее закат вынес наверх Гитлера и гнусную «народную» сволочь; Мао Цзэдун выступил в Великий Яньаньский поход, Япония, с маленьким очкастым императором на высоченном белом коне, совершила нападение на Китай; здесь и там повыныривали бывшие генералы и прочие дармоеды и сделались диктаторами, крупными или помельче. Всюду жертвы политических преследований, всюду эмигранты, всюду убитые. Абиссиния, Гражданская война в Испании, занятие Австрии, Мюнхен [22] – по этому случаю в Бернском кафедральном соборе состоялось торжество: возносились благодарственные молитвы Богу, сохранившему мир, однако у Бога были другие планы или нашлись другие занятия; аннексия Чехословакии, радиовыступления Гитлера, пакт Великой Германии и Советского Союза. Пока все это шло – лихорадочно, одновременно, последовательно или как попало, мешанина из планов и контрпланов, действий и контрдействий, всюду экономические кризисы, всюду безработица, – время сделалось зримым даже непосредственно рядом с христианской гимназией: мужчины стояли в очередях перед биржей труда; наконец разразилась Вторая мировая война – наверное, были экстренные выпуски газет, специальные сообщения по радио, какое-нибудь обращение от имени какого-нибудь Федерального совета, – моя память не сохранила тот день. Он не стал каким-то рубежом в моей жизни. Швейцарию уносило навстречу неизвестности, совсем как профессора Лиденброка на плоту по кипящему потоку лавы, и невозможно было понять – к почти неизбежной гибели или маловероятному спасению. Я вместе со всеми плыл по течению, но отнюдь не «в ногу» со временем – плыл и плыл себе, без паники, без ощущения, что свершается судьба, что это сама судьба грохочет за кулисами мирового театра и уже скоро она поставит в нем величайший поворот столетия. Я был занят собой, а не окружающей реальностью, со всей силой наносившей удары своими когтистыми лапами. Восемнадцатилетний слепец сидел на плоту Лиденброка, а сегодня мне, шестидесятилетнему, иногда представляется – телевидение и всё более современные средства коммуникации таки поймали меня на удочку, – будто я сам воевал во Вьетнаме и даже лично проводил эксперименты на Луне. Вот так легко мы сегодня обманываемся, воображая, что уж нас-то никто не обманет.

22

Имеется в виду Мюнхенское соглашение, подписанное 30 сентября 1938 г. между Гитлером и главами правительств Великобритании, Франции и Италии.

Из пяти лет, которые я просвистал студентом, четыре года пришлись на Вторую мировую войну. Летом 1942 года, когда я поступил в школу начальной военной подготовки, на этом же континенте, но на четыре тысячи километров к востоку, началась Сталинградская битва, и германское радио передало ликующее сообщение, что Сталинград взят. Большинство людей считали вероятным и даже определенно были уверены, что Гитлер уже победил Советский Союз. Особенно в офицерских кругах восхищались германским вермахтом, и не только им. Так, от одного полковника я услышал, что для него высшее эстетическое наслаждение – речи Геббельса. Сразу после размещения в казармах нам было предложено написать сочинение, откликнуться на текущие события. Мое, как видно, вызвало обеспокоенность у проверяющих – наш лейтенант, сын дивизионного начальника, подошел ко мне нерешительно и сказал, что, перед тем как совершить какую-нибудь глупость, лучше посоветоваться с ним. Воякой я был неуклюжим, не мог вскарабкаться по столбу выше чем на два метра, даже команду «Каски снять!» выполнял плохо и в наказание должен был делать спортивные упражнения раздевшись до трусов, но в каске; этот приказ сконфузил не столько меня, сколько лейтенанта. Обучение было – предел идиотизма: муштра, ругань, бесконечная чистка обуви перед перекличкой, в швейцарской армии башмаки, похоже, играли главную роль, – казалось, армия втайне озабочена тем, как будет драпать, а для видимости готовилась оказывать сопротивление. Но прежде чем удалось довести меня до уровня человекообразной обезьяны, забастовали мои глаза. Они постоянно воспалялись; пытаясь совместить на одной линии целик и мушку, я не видел цели, а если видел цель, не мог поймать мушку в прорезь целика; наверное, глаза слезились из-за сенной лихорадки, которая тогда у меня началась. Я придумал, как продемонстрировать свою близорукость: во дворе казармы стал отдавать честь не офицерам, а приходящему почтальону. Медицинская комиссия перевела меня во вспомогательную службу, ради моих глаз, как они сказали. На самом деле они, конечно, с радостью от меня избавились, так как на вспомогательной службе я имел меньше возможностей подрывать моральный дух армии. Когда я явился доложить о своем новом назначении, командира пришлось вызвать из офицерской столовой – он вышел, пошатываясь, на меня дохнуло патриотическим перегаром вишневки. Командир сел за письменный стол. Я уже переоделся в гражданское, командир воззрился на меня удивленно: разве я не «молодой боец»? Я протянул ему свое удостоверение. Командир заорал: если Гитлер все же придет, это будет моя вина. Он не понимал, как со мной быть, да еще, кажется, перепутал меня с кем-то, потому что обозвал «социалистиком». Наконец он заметил, что держит в руке мое удостоверение, начал листать, по лицу его стекал пот. Не прошло и часа, как он все-таки поставил где надо подпись, после чего откинулся в кресле и тупо уставился в пространство, бормоча что-то невнятное. А потом сказал, что я «пру напролом», и зевнул; старик, не имевший ни единого шанса проявить героизм, как и страна, которую он представлял. Я взял со стола свое удостоверение, командир меня уже не замечал, в коридорах было пусто. Я вышел из ворот казармы; жаркий летний день; я потрусил домой; бесславное возвращение одного из бесславных солдат армии, которую судьба уберегла от славы, армии тем более бесславной, что она желает стяжать славу задним числом.

Невеселые дела; пощаженный не реализует свое положение. Страна находилась в изоляции от окружающего мира. Прежде я два раза был за границей – в 1937 году путешествовал

на велосипеде: Мюнхен, Регенсбург, Нюрнберг. И Веймар – в комнате, где умер Гёте, молодчики из гитлерюгенда. Один из них, показывая на висевший у изголовья кровати шнурок сонетки с увесистой ручкой, объявил: вот этой штуковиной масоны добили Гёте, который даже не собирался умирать. Находившийся там смотритель дома-музея, яйцеголовый субъект, громко всхлипнул. Из Веймара я поехал через Айзенах во Франкфурт-на-Майне. Город, увиденный мной тогда, исчез навеки, то, что реконструировали после войны, – площадь Ремерберг, дом, где родился Гёте, и прочее – сущая пародия. В 1938 году я проводил летние каникулы в унылом пригороде Страсбурга, гостил в доме одного пастора; за мостом через Рейн стояли эсэсовцы, в черных фуражках с черепами на кокардах. Ездил на велосипеде по Вогезам и еще в Зезенгейм, [23] оказавшийся грязной дырой. Оттуда вернулся в Берн, но в Кольмар не заехал, в то время я еще не слыхал о Изенгеймском алтаре. [24] В следующий раз я смог поехать за границу лишь спустя двенадцать лет, – разразилась война, которая подступала все ближе и наконец окружила нашу страну, с тем парадоксальным результатом, что Швейцария осталась за пределами катастрофы. Было не понять, считал ли Гитлер ее тюрьмой, осажденной крепостью или своей производственной мастерской и почему ее пощадили – по причине ее мужества или, наоборот, трусости, или того и другого, или потому, что мировая история попросту забыла о Швейцарии, отправила ее на пенсию, поматросила и бросила, а может, поставила ее на полку, как занятную окаменелость, – ведь и такое случается. В нашем городе казалось, что война разыгрывалась где-то далеко, за какими-то кулисами. Было введено затемнение, жителям выдали противогазы, появились посты противовоздушной обороны. Часто можно было слышать гул американских и английских бомбардировщиков, пролетавших над городом, в направлении Северной Италии, завывали сирены, в ночном небе метались лучи прожекторов, зенитки изрыгали огонь и грохот, – во всем была взвинченная театральность, показуха вооруженного нейтралитета, странным образом ничуть не грозная, можно сказать идиллическая; лишь в самый первый раз мы вылезли из кроватей и спустились в подвал. Попросту смешны те, кто пытается героизировать нашу тогдашнюю жизнь, мы же знаем, что творилось в других странах. Однако именно от творившегося вокруг мое воображение получило первый импульс, и постепенно в нем сложилась картина, в которой были этот мир, этот город и эта война, нереальная, хотя и происходящая близко, эта бойня, бушевавшая за холмами Юры, за Альпами, за Рейном и еще дальше – в ливийской пустыне, на Дальнем Востоке, в степях России; эта бессмысленная резня, казалось, отдалилась от нас, но затем приблизилась, когда Германия начала рушиться, – вдвойне бессмысленная с ее брутально-мужским героизмом и тевтонской «гибелью богов».

23

Зезенгейм – большое село, где жила дочь местного пастора, Фридерика Брион (1752–1813), которой Гёте посвятил ряд стихотворений своего так называемого страсбургского периода, в том числе «Свидание и разлука», «Майская песня», «Фридерике Брион».

24

Изенгеймский алтарь – шедевр немецкой живописи, самое знаменитое произведение Матиаса Грюневальда, созданное в 1512–1516 гг.

Я попытался, взяв за основу тогдашнюю ситуацию, создать притчу. «Зимняя война в Тибете» не первый мой сюжет, он как раз составлен из других сюжетов, является их выжимкой, и это как бы мой первый основной мотив, первая попытка, основываясь на вымышленной реальности, интегрировать себя в ту реальность, из которой были исключены моя страна и я сам, и попытка в притче о нашем мире отважиться и все-таки дать некоторую общую картину. Сюжет «Зимней войны» занимал меня в Ла Плен близ Женевы в середине последней военной зимы. Я был прикомандирован к роте, сформированной на Бернском нагорье, в мои обязанности входило составлять рапорты, выписывать отпускные свидетельства. Капитан и старлей в мирной жизни были учителями и на мою полнейшую неспособность к военной службе смотрели сквозь пальцы. Зима выдалась суровая. Штаб роты разместили в дрянной гостинице, на довольно большой веранде с железной печкой, которую я должен был растапливать по утрам, да все равно ее тепла не хватало. Всюду стужа, что на улице, что в доме. Настроение было паршивое. Солдаты рвались домой, а так как всем распоряжался фельдфебель, дюжий трактирщик из Зимменталя, то и уходили домой все, кто хотел, офицеры опасались вмешиваться, их, особую касту, и так-то ненавидели. Никто уже не верил в какую-то опасность. Ходили слухи, что группа эсэсовцев пошла сдаваться швейцарской армии, и только в Женеве, на мосту Монблан их разоружила и арестовала полиция. Мы просиживали долгими ночами в деревенских кабаках, ехать в Женеву на местном поезде-подкидыше не имело смысла – слишком долго. Той студеной зимой к нам в кабаках часто присоединялись местные крестьяне, у которых были свои хозяйства в округе; в отличие от младшего поколения эти люди еще говорили на бернском наречии. Однажды я праздновал день рождения, двадцать четыре мне исполнилось, несколько солдат пригласили меня на фондю; собрались в кабаке, горячее сырное кушанье все мы пробовали впервые в жизни и белого вина выпили бог знает сколько, потом какой-то крестьянин всех позвал к себе в усадьбу, на «люцернский кофе» – в котором больше водки, чем кофе. Потом другой крестьянин, из присоединившихся к нашей компании, потребовал, чтобы мы все пошли к нему пить красное вино, после чего нас потащил к себе домой третий крестьянин – он не хотел ударить в грязь лицом, а мы не хотели его обидеть и поплелись, шатаясь, в третий по счету бернский крестьянский дом. Дабы привести гостей в чувство, подали глазунью с пьяной вишней, – мне еще показалось, не очень-то удачное это сочетание. От гостеприимных бернских крестьян мы возвращались восвояси больше часа, никак не могли сообразить, где находимся, а холод-то собачий, мы продрогли до костей и, как нам показалось, абсолютно протрезвели. Я снимал комнату у старушки-вдовы. Заснул мгновенно, да только вскоре меня вывернуло: фондю, глазунья, люцернский кофе, пьяная вишня, все выблевал, меня выворачивало со страшной силой, я загадил одеяло и испакостил обои, хозяйке потом пришлось заново оклеивать комнату. Однако из меня поперло и кое-что еще – необычайная веселость. Плохо мне было, как никогда в жизни, но я осознал всю мизерность своего приступа рвоты по сравнению с тем чудовищным потоком блевотины, что изрыгало человечество за пределами моей страны, и всю гротескность положения пощаженной страны, впоследствии принесшего ей больше вреда, чем можно было предполагать. Осознав же это, я наконец поставил себе задачу: если я не в состоянии жить и познавать этот мир, я должен по крайней мере выдумать мир, должен противопоставить этому миру другие миры; если сюжеты не находят меня, я должен сам выдумать свои сюжеты. И я придумал свой первый сюжет, во время перерывов в моей бумажной работе, во время долгих патрульных рейдов вдоль границы. Содержанием этого сюжета был не я сам, а «мир», что понятно: всякий сюжет жаждет быть «мировым сюжетом». Рона подо льдом, на склонах с виноградниками и равнинах снег, никакого спасения от немилосердного северо-восточного ветра. Сюжет все больше навязывался мне, постепенно – сначала как видение, и я его не отталкивал, – наоборот, я расширял его и выстраивал, когда гулял вдоль мертвой границы, передо мной клубился белый пар моего дыхания. Я шел и шел, этот прием плетения историй у меня и потом остался: я мысленно раскручиваю сюжет и все больше вживаюсь в него, погружаюсь в историю, которая, всё развиваясь, встает – и тогда уже вставала – между мной и внешним миром; хитроумно сплетенные подробности этой истории сегодня, спустя столько лет, я, конечно, забыл, тем более что тогда не сумел ее записать – все попытки кончались неудачей, и я бросил. Осталось основное – несколько строчек, чуть больше, чем заглавие, чуть больше, чем давно приснившийся, но яркий и страшный сон, похожий на те грезы, которыми я в детстве развлекался, когда меня укладывали спать в комнате для гостей на нижнем чердаке. Чердак был как раз над спальней родителей. Дверь чердака выходила на ветхий деревянный балкончик, на который я всегда ступал с опаской. Лежа в кровати, я смутно различал прямоугольник балконной двери. Правой рукой я сжимал карманный ножик, воображая, что прячусь в пещере, а вокруг кто-то бродит крадучись – огромный зверь, лихой человек? – я чувствую себя вне опасности только в пещере, даже высунуть ногу из-под одеяла смертельно опасно. И в комнате, и на чердаке что-то потрескивало, я не сомневался, что в комнате кто-то есть, эта уверенность перетекала в сон, продолжалась во сне. Так же было все и во время моих обходов, на виноградниках и в лесах Ла Плен, вдоль мертвой, серой как шифер Роны, и в моем неимоверно холодном закутке в трактире, где я ночевал, с позором изгнанный из дома старушки-вдовы.

«Зимняя война в Тибете» – сюжет без сюжетного действия, собственно, бесконечный кошмарный сон, спустя два года он излился в рассказах «Город» и «Западня», но и написав их, я не смог избавиться от этого сна. В 1951 году я все-таки попытался написать «Зимнюю войну», но получились лишь какие-то фрагменты; я тогда, увязнув в нескольких вариантах «Брака господина Миссисипи», не понимал, что невозможно продолжать все эти отрывки, а надо их бросить, чтобы когда-нибудь довести их до ума. Так что я снова ввязался в кошмарный бой, опять, как несколькими годами ранее, точно одержимый принялся описывать мир бессмыслицы, в котором люди ищут смысл, – смысла нет, но без смысла не вынести жизнь в этом мире; мир этот был таким же, как мои тогдашние рисунки, – мир, перенасыщенный образами, рождающими все новые и новые образы, мир, переполненный причинами, отсылающими ко все новым и новым причинам, лишь бы скрыть собственную бессмысленность. Вот так из своего личного лабиринта я сотворил мировой лабиринт. Он сохранился, он не только пережил Вторую мировую войну, но даже стал еще более запутанным, а так как, оставшись первичным и основным мотивом, он вытягивал из меня все новые образы и картины – я же должен был что-то ему противопоставить, – то в первоначальном варианте понадобилось изменить только заголовок: было «Из записок охранника», стало «Зимняя война в Тибете»; потому что я увидел того, кого прежде не видел, – рассказчика.

Важное сегодня было важным и тогда: драматургия Лабиринта, Минотавр. Изображая как лабиринт мир, в котором меня угораздило родиться, я в то же время стараюсь и отойти от него на определенную дистанцию, отступить, чтобы хорошо его видеть, – укротитель так обращается с хищным зверем. Мир, который я вижу и знаю, я сталкиваю с антимиром, который выдумываю. Используемые мной образы не случайны, они уже существуют; всякая мысль когда-то уже думалась, всякое сравнение где-то уже встречалось. В нашем воображении нет ничего нового, все структуры восходят к первичным структурам, все мотивы – к первичным мотивам, все образы – к прообразам. Даже сложная структура цепочки молекулы ДНК, заключающей в себе свойства отдельного индивида, сначала возникла в воображении – иначе она не была бы открыта. Первичные структуры, мотивы и образы являются общими для всех. Разумеется, «Зимняя война в Тибете» напоминает Кафку, его мир тоже устроен как лабиринт. Но только ли его мир? Имя Кафки, его темы и мотивы я узнал только в свой цюрихский год, но это было время Второй мировой войны, и книги Кафки были недоступны, так что прочитать его я смог лишь после войны. Мир иудея полон лабиринтов, и это не только в гетто, но и в иудейском мышлении, которое является в то же время мышлением «мировым», так как исходит из идеи лабиринта. Но что было значимым для Кафки в «земном» аспекте этой идеи, вне духа, религии, мышления, литературы? В каких подвалах и коридорах он блуждал? В каких местах или пространствах ему было страшно? Чего он боялся? Чердаки? Играли они какую-то роль? А Тесей, Минотавр, Лабиринт? Что он читал в девять лет? В десять, двенадцать? «Путешествие к центру Земли»? «Ардистан и Джиннистан»? А позднее, был ли он, как я, заворожен притчей Платона о пещере? Писателей следовало бы объединять по тому, каковы их первичные структуры, первичные мотивы и первообразы, а не хронологически. Я не оспариваю влияния литературы на литературу. Безусловно, она повлияла и на меня. Но еще сильнее на нас воздействуют впечатления, которые становятся литературой благодаря «внелитературным» впечатлениям. Междурядья в хлебных полях и узкие проходы в крестьянских овинах превратились в лабиринты благодаря мифу о Минотавре, услышанному мною от отца. Выходит, образ лабиринта был мне уже знаком, когда я жил в деревне. Я сберег его, принес с собой в город, и город не только предъявил мне реальный лабиринт – в городе образ лабиринта стал для меня более ярким и актуальным, под влиянием литературы и философии, а оно было неизбежным, и в конце концов я использовал лабиринт, чтобы описать процессы, которые хотя и происходили за границами нашей страны, но отражали также – чего я, впрочем, тогда еще не сознавал – мою собственную ситуацию и общее положение дел в пределах швейцарских границ. Между тем деревня и город, окруженная страна, война, подступившая к ее границам, мое половое созревание, мое знакомство с греческой мифологией, книги моего детства, юности и прочитанные позднее – все это еще не объясняет, почему именно лабиринт я сделал своим первым сюжетом и почему впоследствии не раз обращался к «лабиринтным» сюжетам, ведь вполне возможны были и другие. Эти вопросы остаются открытыми. Колею, по которой потом движешься, прокладывают, помимо ближайшего окружения в детстве и первых прочитанных книг, еще и личные отношения. Можно выяснить, где лабиринт встретился мне до литературы и позднее в литературе, но не так-то просто объяснить, почему я обратился именно к лабиринту, чтобы в этом образе воссоздать обнаруженный мною мир.

Лабиринт – символ, и, как всякий символ, он многозначен. Где-то там, в глубине Лабиринта таится Минотавр, чудовище с головой быка и телом человека, рожденное на свет Пасифаей, сестрой Эгея и Цирцеи. Пасифая – волшебница, как и Цирцея, и так же, как ее брат и сестра, она дитя бога Солнца Гелиоса и Персеиды, богини высшего ранга, дочери Нерея и Фетиды. Нерей, или Океан, был сыном Урана, – дойдем уж до самых корней генеалогического древа этой высшей аристократии, – как и Хронос, оскопивший своего отца и сожравший собственных детушек; впрочем, он изрыгнул все проглоченное, а сам был низложен своим третьим сыном Зевсом. Не забудем: мы тут вращаемся в высших кругах – инцест, перверсия, отцеубийство, братоубийство… Судебные инстанции существуют лишь для смертных, но не для божественной аристократии, к которой, между прочим, следует отнести и Миноса, отчима Минотавра. Минос, конечно, не стопроцентный аристократ, как его супруга, но все-таки на три четверти бог: его отец – Зевс, а мать – Европа, полубогиня. Такова генеалогия по материнской линии. Отец же Минотавра не мог похвалиться благородным происхождением – не полубог и не на три четверти бог, какое там, даже не человек, а посвященный Посейдону жертвенный бык, явившийся из вод морских; с точки зрения зоологии, безусловно представитель жвачных, будем предельно точны – это бык первородный, bos primigenius, которого Минос присвоил и отправил пастись в свое стадо. Зачатие было, мягко говоря, непростым. Жертвенный бык не очень-то хотел, но Пасифая, видать, потеряла последний стыд, а Минос не пикнув стал потакать ее прихоти; хитроумный Дедал смастерил чучело телки, в которое посадили дочь бога солнца и Персеи. Первородный бык попался на удочку – телка она и есть телка – и покрыл Дедалово сооружение, которое, надо полагать, является одним из древнейших известных нам шедевров натурализма, о каких у нас есть сведения. Вскоре бык стал опасен, возможно, все-таки заметил подвох или, скорее, инстинктивно почувствовал, что гордости его нанесено оскорбление, – откуда было знать скоту, что его осчастливила богиня? На этот счет нам остается лишь строить предположения. Бык опустошил Крит, затем Пелопоннес, куда его выгнал Геракл, и наконец Африку. Свалил его лишь Тесей, а так как герой через некоторое время расправился и с Минотавром, то, выходит, он убил и отца, и сына. Деталь эту привожу сугубой точности ради. Что касается рождения Минотавра, оно, вероятно, проходило трудно, по анатомическим причинам: великовата была голова у малютки. Минос не пожелал взглянуть на своего пасынка, и это понятно. Понятно и почему он не расстался с Пасифаей – во-первых, она же настоящая богиня, а он только на три четверти бог, – поэтому, наверное, он скрепя сердце дал согласие, да еще и профинансировал столь хитроумную случку (Дедал недешево ценил свою работу), а во-вторых, на то были некоторые психологические причины. Ведь к матери Миноса, Европе, Зевс тоже явился в обличье быка, и вполне вероятно, что, охваченный любовным пылом, верховный бог не только с виду стал скотом, но и соответственно преобразовал свой хромосомный набор, и, следовательно, Минос тоже уродился минотавром, хотя, может быть, шиворот-навыворот: с головой человека и телом быка. Не исключено, конечно, что Минос и был настоящим, только тайным, отцом Минотавра (это не противоречило бы законам Менделя); коли так, то либо всю эту историю с натуралистической коровой работы Дедала он сочинил, либо усилия священного первородного быка остались напрасными. Последняя версия кажется более вероятной (если мы принимаем гипотезу об отцовстве Миноса): согласно «Энциклопедии греческой и римской мифологии» Ранке Гравеса и Хунгера, Пасифая никогда публично не отрицала свою страсть к первородному быку. Так или иначе, наилучшим решением для Миноса было забыть об эротическом фортеле супруги, тем более что он, похоже, остался эпизодом: Пасифая родила еще шестерых детей, зачатых, судя по всему, от законного супруга. И пришлось Дедалу, этому Леонардо древней мифологии, построить Лабиринт, утаить ведь ничего не удалось, да и первородный бык все буянил на острове, вытаптывал поля – как воспитывать такого сына? Гениальный изобретатель сконструировал необычайное, удивительное сооружение, после чего они с Икаром упорхнули, взяв курс на Сицилию.

Поделиться:
Популярные книги

На границе империй. Том 9. Часть 2

INDIGO
15. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 2

На границе империй. Том 7. Часть 4

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 4

Сердце Дракона. Том 11

Клеванский Кирилл Сергеевич
11. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
6.50
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 11

Доктора вызывали? или Трудовые будни попаданки

Марей Соня
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Доктора вызывали? или Трудовые будни попаданки

Мужчина моей судьбы

Ардова Алиса
2. Мужчина не моей мечты
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.03
рейтинг книги
Мужчина моей судьбы

Последняя Арена 9

Греков Сергей
9. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 9

Идеальный мир для Лекаря 7

Сапфир Олег
7. Лекарь
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 7

Гримуар темного лорда VII

Грехов Тимофей
7. Гримуар темного лорда
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Гримуар темного лорда VII

Брачный сезон. Сирота

Свободина Виктория
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.89
рейтинг книги
Брачный сезон. Сирота

Орден Багровой бури. Книга 3

Ермоленков Алексей
3. Орден Багровой бури
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Орден Багровой бури. Книга 3

Попаданка в академии драконов 2

Свадьбина Любовь
2. Попаданка в академии драконов
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.95
рейтинг книги
Попаданка в академии драконов 2

Где властвует любовь

Куин Джулия
4. Бриджертоны
Любовные романы:
исторические любовные романы
8.94
рейтинг книги
Где властвует любовь

Мятежник

Прокофьев Роман Юрьевич
4. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
7.39
рейтинг книги
Мятежник

#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11

Володин Григорий Григорьевич
11. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11