Лавка
Шрифт:
Итак, Американкапотребовала тминной, и мать приносит требуемое. Мать рада, когда все сидят за одним столом, связанные картами, будто веревкой; младших братьев она укладывает в постель еще раньше и остается одна в кухне, из приготовления воскресного обеда она делает себе своего рода предпраздник, главный же она, как мы знаем, справляет позже, сидя в постели, за чтением.
— И чего им дались эти карты? — спрашивает она у Ханки, но Ханка тоже не знает.
А я вот знаю, чего: будучи держателями кассы, мы учимся играть в карты, так сказать, между
Моя сестра и я учим вприглядку самые распространенные виды карточной игры, я, дедушкин кассодержатель, повторяю его игру, как тень повторяет движения: игра в карты — это теплая нора, куда можно залезть, когда работа и жизненные тяготы начнут тебя одолевать. Залезай себе и живи среди двоек, королей и валетов. Игра в карты — это мир, который нетрудно охватить взглядом, мир, которым можно управлять, если быть достаточно искусным. Если мне велят до понедельника выучить наизусть длинное церковное песнопение: Ступай, мое сердце, за радостью вслед…, так уж лучше я спрячусь в карточную игру. В школе между собой мы называем это песнопение Сердце с ногам.Сочинил его некий Герхард Пауле, который одно время был пастором в Люббене и со всех силовпроизносил там проповеди. Шеставича говорит по его адресу:
— Он ближей был к нам, как другие немецкие шочинители. Люббен — это ведь Шпреевальд, стало быть, Герхард Пауле вше про наш жнал.
Подобно тому как немцы не стремятся к особой точности, когда провозглашают своим того или иного из австрийских поэтов, так в данном случае поступили и сорбы. Впрочем, там, где речь идет о поэтах, особой точности никто не спрашивает. Шамиссо ли, кто ли другой — главное, где жил поэт. Там он после смерти станет своего рода местной валютой, и, даже если он умер в нищете и убожестве, после смерти ему выделят музей, обставленный вещами, которых он не имел при жизни.
Но все равно, чего слишком много, того слишком много, что слишком длинное, то слишком длинное, и песня «Ступай, мое сердце»слишком длинная, и, чтобы не учить ее прямо с субботы, я ныряю в карты и больше не чувствую бремя, которое возложил на меня учитель Румпош своим приказом выучить песню. Или выразим эту мысль иначе: если то, что взрослые именуют долгом, терзает меня в субботу вечером как сознание необходимости сесть за уроки, я забираюсь в карты, провожу время среди шестерок и королей, подсчитываю дедушкин выигрыш и становлюсь вполне счастливым, почти счастливым, вроде бы счастливым.
Когда Американкапроигрывает, она говорит, будто карты были плохо перетасованы, и объясняет остальным, как надо тасовать.
— Ага-ага, в Гродке одна старуха затасовалась вусмерть, — комментирует дядя Филе. Маленькая бабушка опасается, что Филе может своими речами оскорбить Большую.
— Ты бы не говорил так! — говорит она, но Американкасмотрит сквозь Филе, для нее существует только та часть Филе, которая потребна для игры в карты: левая
Порой над столом, словно лишенный запаха газ, нависает спор, дожидаясь искры, которая его воспламенит. Сверху, от зеленовато-белого пламени карбидной лампы, эта искра не приходит, она всегда поднимается снизу, от игроков. На стекольных и шлифовальных заводах Фриденсрайна гнездятся стаи всяких прибауток. Филе проходит сквозь стаю, и прибаутки облепляют его, как слепни облепляют нашу кобылу Лотту, когда она идет лесом, и подобно тому, как Лотта прихватывает нескольких слепней в сарай, чтобы там отряхнуться, так и Филе отряхивает прибаутки за карточным столом. Когда дедушка слишком долго перемешивает сданные ему карты, Филе говорит: «Ничё, до завтрева время хватит!»
Если Американкачересчур поспешно хватает карты, которые ей сдали, Филе говорит: «Вынай поскорей, сказала девка батраку на сеновале!»
Все игроки всегда надеются выиграть, и, чтобы эта надежда не слишком их раздула, чтобы не лопнул какой-нибудь шов, они выпускают лишнее давление под видом слов, причем всего лучше, когда делается очередной ход: «Первая ягодка завсегда червивая!» — «Счас как ужалю, зажужжала пчела и покончила с собой!» — «Собака под забором накладет, а крестьянин думает — гроза идет!»
— Да, да, слышали, все слышали, — говорит дедушка, потому что за время игры Филе все повторяет одни и те же прибаутки. Дедушка раздосадован. Ему в третий раз сдали плохую карту. На какое-то время Филе умолкает. Раздорный газ над столом еще не воспламенился.
По лесам, которые лежат между Босдомом и Фриденсрайном, проходит силезско-нижнелаузицкая языковая граница; глазами ее никто не видел, руками никто не трогал, но она есть, и на нее натыкаешься сразу, едва тебе встретится фриденсрайнский лесник, ибо от него ты как пить дать услышишь: «Смотри мне, не залазь в заказник!»
В Босдоме говорят: «Бери-кось». Во Фриденсрайне говорят: «Бери мне! Беги мне, сходи мне, стой мне, иди мне!»
Разумеется, не все босдомцы, работающие на заводах Фриденсрайна, теряют в лесу «кось» и вместо него приносят домой «мне», но переимчивый Филе, конечное дело, говорит дедушке:
— Ходи мне, наконец!
Дедушка поначалу склоняет голову набок, как драчливый петух, но тут Филе начинает требовать у меня, дедушкиного кассира, деньги:
— Выкладывай мне денежки, четыре пфеннига!
Искра пробежала, газ взорвался.
— Мне, мне, мне, мне! — передразнивает дедушка. — Размнекался! — Он вскакивает из-за стола и уходит, он проиграл четыре партии подряд и вот нашел благовидный предлог, чтобы прекратить игру.
Иногда, бывает, сцепятся обе бабки.
Бабусенька-полторусенька горой стоит за чистоту сорбско-немецкой тарабарщины, она у нас чистой воды старофилолог.
«Чего вы елозите по лестнице?» — укоряет нас отец. Слово «елозить»мы не употребляем. Отец позаимствовал его у разъездных торговцев, чтоб не отстать от людей образованных. Елозить?Полторусенька аж сплевывает; такое слово для нее хуже, чем откровенное непотребство.