Лазалки
Шрифт:
В раздевалке уютная, велюровая темнота, пропитанная бархатным запахом ссохшейся ваксы, глины и грязи, налипшей на каблуки зимних ботинок, гуталина, крема для лыж, песка перронов и переулков. Время здесь движется немного медленнее, чем во всей остальной квартире. И ожидание ширится, разрастается за пределы окраин, намекая на то, что есть другие улицы, обдуваемые незнакомым ветром. И другие дни, еще ни во что не превратившиеся, бесформенные, лишенные кривизны и трупика птицы тревоги. Есть другие дни, дразнящие где-то там и потом. Надо только дождаться сегодняшнего вечера. И чтобы скорее пришла бабушка. Как только она войдет, запыхавшись, сжимая в кулаке ручки авоськи и сумочку, с порога станет ясно: хорошо деду или нет. Потому что квартира сразу наполнится: сине-серой мутной гуашью, больничным сквозняком, несущим на крыльях запах хлорки, бледно-желтой акварелью, вспоротым драпом автобусных сидений, полукруглыми пилочками для надрезания ампул, запахом резины от коричневого жгута, которым перетягивают руку, чтобы сделать укол в вену. Надо, чтобы деда поскорее наладили, вернули в строй и выписали. Тогда, может быть, удастся найти шарик, ржавый или серебристый, возле дома летчиков и героев, в старом послевоенном дворе. Появляется азарт сидеть совсем тихо, прикинувшись
6
На пятом этаже, в квартирке, на пороге которой по вечерам отлеживался серый ветер подъезда, пропитанный запахом ступеней и папирос, жила взъерошенная некрасивая Галя Песня. Иногда она просыпалась, вспоминала, что живет в Черном городе, прижимала коленки к груди, глядела прямо перед собой. И ждала.
За окном комнаты виднелась ржавая сетка заброшенного детсада. Резала облака тупым ножом черная-пречерная труба котельной, где работал сторожем Галин бывший муж. А на кухоньке, за мутным, надтреснутым стеклом, за выбитой форточкой, что затянута выцветшим нейлоном старой сумки, сквозь мешанину темной кленовой листвы проглядывали окраинные микрорайоны Черного города. Построили их наспех, к юбилею или празднику, для семей летчиков аэропорта, на пологом склоне. С тех пор несколько десятков кирпичных и бетонных строений постепенно кренились и съезжали в овраг. Шквалистый ветер трепал во все стороны простыни и штопаные ночные рубашки, что сушились посреди двора. Сквозняки гуляли на пустующей детской площадке, шевелили скулящую карусель, кружили на асфальте фольгу шоколадных конфет и обертки от ирисок «Золотой ключик».
Добрые люди шептались, что пьет Галя от жажды. Не оттого, что на душе у нее черным-черно. И не потому, что в груди у нее тлеют обугленные головешки. Соседи были убеждены, что Галя пьет по привычке, выработанной десятилетиями. «Кто хочет выпить, тот повод найдет», – декламировала соседка Сидорова, выпячивала тыкву зада и драила серой мешковиной коричневый кафель лестничной площадки. Но рыжий Леня и Лена с ветерком как-то объяснили, что Галя пьет, чтобы не замечать слетевшихся на ее беды всяких невидимых птиц, которые преследуют и клюют упавшего духом, растерянного человека. Последнее время Галя месяцами лежала в узкой, душной комнате и ждала. А в редкие дни, когда она выходила привидением на улицу, ей вослед добрые люди шутили: «Нам Песня строить и жить помогает». Нехотя бродила Галя по дворам с авоськой, рылась в урнах, ошивалась под окнами в поисках пустых бутылок, чтобы сдать их и наскрести на пузырек настойки и нарезной батон. Но удача давно отвернулась от Гали, все пустые бутылки исчезали с ее пути, зато попадалось много ненужного мусора: бабушка объясняла, что с несчастливыми всегда так случается.
Прослонявшись весь день и ничегошеньки не собрав, под вечер Галя Песня маячила возле подъезда, клянчила деньги взаймы. Знакома она была почти со всеми, ведь в маленьких городках, вроде Черного, все знают друг друга. Соседи сторонились Гали, поговаривали, что у нее дурной глаз. Заслоняли малышей, чтобы она их не гладила, уводили детей постарше, чтобы она не рассказывала им про свою дочку и кладбище. Судачили, что до такого состояния Галя дошла из-за цепи обрушившихся на нее несчастий. Будто бы невзгоды стали преследовать Песню, прибили ее к земле и постепенно превратили, окончательно и бесповоротно, в ожидание – костлявое существо, трясущееся на ходу.
Ее худенькая, пугливая фигурка превращала все вокруг – окутанные солнечными паутинками улицы, старые послевоенные дворики, голубые лавочки, скверы и тропинки – в закоулки Черного города, по которым мечутся птицы тревог, где из стен вылезают черные руки с грязными, обкусанными ногтями. Поэтому встречи с Галей избегали, взаймы старались не давать. А если она вдруг проплывала бочком по улице, в неизменном выцветшем халатике, соседи и знакомые отшатывались, махали ей в лицо руками и говорили грубо: «Иди-иди». Чужое несчастье в Черном городе, как и во многих других маленьких и больших городах, пугало и отталкивало людей хуже чумы. Некоторым казалось, что несчастье заразно, что его можно как-нибудь подхватить через рукопожатие, телефонный разговор и даже на расстоянии, от одного пристального или тоскливого взгляда. Поэтому жители Черного города день ото дня старательно заготавливали, наращивали и укрепляли Какнивчемнебывала, ругались шепотом, разводились тайком, чтобы никто не догадался об их бедах и не отшатнулся на остановке. У нас с дедом Какнивчемнебывала были тоненькие и никчемные. Со стороны сразу становилось ясно, куда нас несет ветер, неожиданно ворвавшийся в форточку. А у Гали Песни Какнивчемнебывала не было вообще. И жила она с нечесаными серыми патлами, сморщившись, будто только что проглотила кислятину.
Раньше по субботам, рано утром, дверь, проскулив, выпускала Галю в прохладные сиреневые сумерки. Галя выскальзывала из черного-пречерного подъезда и тонула в тумане. Глубоко в земле, прямо под тропинкой, по которой она шла в стоптанных босоножках, лежали так и не взорвавшиеся снаряды времен войны и еще осколки «катюш». В окраинных дворах Черного города пахло подгоревшей гречкой, табачищем, котами и мокрой шерстью. Галя, пошатываясь, бочком, ковыляла через школьный сад, мимо черных-пречерных яблонь, по тропинке среди трехэтажных коммуналок, мимо котельной, вдоль рядов ржавых гаражей. Долго петляла она по улицам, ничего не замечая, ни к чему не прислушиваясь, прозрачная и замедленная после недельной гулянки. Наконец, запыхавшись, с гулко колотящимся от прогулки сердцем, подходила Галя к двухэтажному бежевому зданию, что пахло недавним ремонтом и выделялось из ряда других новеньким половичком перед деревянной массивной дверью. Здесь располагался ЗАГС. Галя замирала в сторонке, кротко стояла на ветру, уставившись на серую ручку. Изломанные, жухлые волосы трепал ветер. Она придерживала полы нейлонового платья, чтобы никто не увидел ее голые, мраморные от холода ноги с синей сеточкой вен.
Иногда Галя до позднего вечера маячила возле запертой двери, кругом было безлюдно, ясени шумели, трясогузки и ласточки копошились в пыльной листве. По шоссе сновали грузовики, пикапы, «жигули» и похоронные автобусы. Но бывали удачные дни, когда с утра возле ЗАГСа толпились люди с фотоаппаратами, откупоривали бутылки шампанского, пританцовывали под музыку из машин и носили туда-сюда клетку с белыми голубями. Они были навеселе, ласково подзывали Галю, протягивали ей бумажный стаканчик с шампанским и тонюсенький ромбик бутерброда с сервелатом. Галя глотала обжигающе холодный напиток, бьющий в нос острыми иголочками. Жевала резиновый бутерброд, пугливо озираясь по сторонам. Выкрики, смех, шепот, шелест букетов и гудки машин смешивались в сплошной пестрый гул. Оглушенная, Галя принималась отряхивать с платья стружки и перышки. Потом приглаживала волосы, вдруг вспомнив, что когда-то была красавицей. Просто об этом иногда забываешь, а зеркало, чернея от времени, начинает искажать черты лица и конечно же врет. Потом приподнятое настроение передавалось и ей. Галя суетилась, громко разговаривала с подвыпившими румяными девицами, смеялась с разодетыми в люрекс мамашами, переносила клетку с голубями, гладила детей по прозрачным головкам, по мягким теплым волосам. И тут тяжелая дверь на тугой толстой пружине, легко и невесомо вспархивала, выпуская молодоженов, окутанных бело-розовым облаком серпантина, взбитых сливок и мишуры. Им на головы из корзинки десятки рук швыряли пшено и монетки. Постепенно свадебный гул рассеивался, рассыпался на голоски и отзвуки. Стихал звон разбиваемых стаканов, умолкали крики «горько». Машины, украшенные разноцветными лентами, пыхнув сиреневым выхлопом, уезжали. Галя оставалась одна, на пустынной площадке, усеянной окурками, салфетками, а еще конфетти и копейками, которыми обсыпали молодоженов. Собирая мелочь с асфальта, с земли под ясенями, Галя мечтала, что однажды в этом самом ЗАГСе будет свадьба Светки. Больше всего Гале хотелось, чтобы поскорее нашелся парень, которого ее дочь затащит в это светлое, двухэтажное здание с деревянной дверью. «А красавец ей не нужен, – бормотала Галя синеватыми от холода губами, – и летчик не нужен. Мы люди простые, нам любой сгодится. Пусть он будет из маляров, белит потолки. Или из грузчиков, которые разгружают товарные вагоны на станции. Скромный, неоперившийся парнишка, которого легко окрутить. Лишь бы Светка поскорей затащила его сюда, а потом увезла куда-нибудь подальше». Так мечтала Галя, собирая монетки, не подозревая, что в Черном городе ее появление на свадьбе считали дурной приметой. Матери невест, завидев Песню поблизости, бледнели и сжимали кулачки. Родственницы женихов упирали руки в бока, обмахивались платком и с трудом сдерживались. Сестры невест, заметив Галю, бредущую по аллее ясеней к ЗАГСу, вспыхивали и затихали. А некоторые незамужние подруги скрещивали пальцы в карманах и, загадочно призадумавшись, смотрели куда-то вбок. Но попадались добродушные, легкие люди, которые отмахивались от примет. Они угощали Песню конфетами и совали ей в руку смятый в гармошку рубль.
Раньше Галя ошивалась возле ЗАГСа каждую субботу, поэтому редкая свадьба в Черном городе была счастливой. Соседка Сидорова рассказывала, что после Галиного появления на ее свадьбе черная рука по вечерам стала подсовывать ее мужу стопочку водки. Голоски кликали молодых жен посидеть на лавочке, поговорить о жизни да и уводили на танцы в ближайший санаторий летчиков. Много подножек возникало на пути молодых, если на их свадьбе возле ЗАГСа маячила взъерошенная, некрасивая Галя Песня. Со временем стали Галю от ЗАГСа отгонять. Говорили: «Иди-иди, что ты здесь забыла». Толкали ее в плечо. Угрожали вызвать милицию. Сгорбленная Галя ковыляла в проулок. В спину ей плевали три раза, швыряли горсть песка, пустой бумажный стаканчик, надкусанный бутерброд. Правда, жизнь молодых, со свадьбы которых Песню прогнали, все равно заваливалась набок. Через год, через два все входило в обычную колею. Курили на балконах поломанные мужики в растянутых майках. Их расплывшиеся жены постепенно становились сплошным, беспросветным Какнивчемнебывалом и все чаще, покачивая головами, перешептывались под окнами в растянутых пушистых кофтах птиц гнева.
Серый ветер лестничных пролетов насвистывал, что Светка Песня выбегала из подъезда затемно, в шелковом платье с оборками, которое было ей велико на пару размеров. Высокая, худая как жердь, с сиреневой кожей, поначалу она нерешительно брела к остановке, приглаживая короткие серые волосы, поворачивая назад с полпути. На остановке она громко объявляла всем подряд, что едет на станцию за картошкой, что опаздывает в прачечную, получать белье. Потом, по словам наблюдателей, она ковыляла на высоченных каблуках, в стоптанных чужих туфлях по улочке старых, частных домишек, мимо серых жердяных заборов. А там, возле кладбища, где никто ее не знал, ловила машину, спотыкаясь и подворачивая ноги с непривычки.
Шептались, что, добавив себе то ли три лишних года, то ли пять, Светка целыми днями пропадала в аэропорту, что-то разыскивая, видимо мечтая вырваться из Черного города и улететь далеко-далеко, к морю. Каждый раз она возвращалась домой немного другая, не такая, как прежде: оживленная, с растрепанными волосами, с появившейся неизвестно откуда маленькой сумочкой на золотой цепочке, что тикала у нее на плече в такт походке. Чуть позже, когда Светка возвращалась домой, покачиваясь, неловко скрывая, что ноги дрожат и запинаются, в сумочке позвякивало. Дзыньк. Дзыньк. Эти незначительные перемены постепенно накапливались, стали заметны. Светка все чаще возвращалась затемно. Она нехотя брела к подъезду от остановки или от «жигулей», на которых ее подвозили. Устало виляла бедрами, надеясь проскользнуть незамеченной, с опухшим лицом, разбитой бровью и оторванной оборкой на рукаве платья. Видимо, кто-то и тут уследил за ней: поломанные мужики в майках, курящие на балконах, их жены, маячившие возле окон, старушки, которым нечем заняться. Однажды они заметили сорванную оборку, распухшее лицо, синяк под глазом. И по этим незначительным признакам узнали из неба или из земли тайну, горчащую димедролом, из тех повседневных тайн, к которым они привыкли. Тогда соседи стали шептаться у подъезда, называя Светку «у, оторва». А ветер разносил шепот по дворам, по переулкам. Постепенно, месяц за месяцем, все поверили, что Светка Песня превратилась в себя, окончательно и неизменно. И никто не обратил внимания, что ее сумочка с каждым днем становится все тяжелее и золотая цепочка оставляет на худеньком плече красную полоску-отпечаток. И частенько, когда Светка устало бредет к подъезду, ее ноги заплетаются, тело – пошатывается, а из сумочки раздается едва различимое. Дзыньк. Дзыньк.