Лазалки
Шрифт:
Как-то раз Светка Песня брела домой днем. Сорвав Какнивчемнебывало, больше ничего не желая скрывать. В мятом платье, растрепанная, с зеленоватыми кругами под глазами, она шла, тихонько напевая, доедая на ходу мятый, остывший пончик. Ей не хотелось подниматься по лестнице на пятый этаж, в душную, неприбранную квартирку своей пьяной матери. Она кивнула в знак приветствия и села рядом с нами, на гору ржавых труб, возле сетки заброшенного детсада. Помолчала, прислушиваясь к нашей болтовне, крутанула потертый замочек маленькой сумки на тонкой золотой цепочке. Заговорщически поманила нас, улыбаясь распухшей розовой кляксой рта. Она шепнула: «Смотрите-ка». И зачерпнула из сумочки худой рукой с длинными костлявыми пальцами, на которых был облупленный перламутр лака, горсть шариков: медных, мельхиоровых, посеребренных, а еще разноцветных – окрашенных зеленой, желтой и синей краской, с черной сеточкой трещин. «Чё это у тебя?» – поинтересовался рыжий Леня, придвинувшись к ней поближе. «Шарики». «А ну, отдай, зачем они тебе», – грубо скомандовал Славка-шпана, схватив за худенькое запястье с тонкой серебряной цепочкой. Но Света зажала кулак, вырвала руку и легонько оттолкнула Славку, рыкнув: «А ну сядь!» Она шепнула, ее глаза сверкнули и возникли из расплывшихся, отекших век: «Это не простые шарики. Не верьте, что вам тут наговорят. Они ничего не знают. Они тут сидят, в своих тесных квартирках, как в гробах. А я знаю. Эти шарики иногда валяются вдоль взлетных полос. Когда самолет взлетает, из его колес высыпаются такие вот, – она выбрала из горсти серебряный шарик, – и эти все.
Славка молчал, глядел вдаль, через дорогу и еще дальше – на поле, по которому волнами гулял ветер. Славка почти не моргал, не сглатывал, не двигался, а, замерев, впитывал эту новую тайну, размещал ее внутри, пытался понять. Мы тоже, как всегда, молчали вместе с ним. Я, Маринка и рыжий Леня. Ожидая, что будет дальше, что он выкрикнет, как поступит. И Славка швырнул в облака хлесткое недоверчивое: «Докажь!» Эхо растащило отзвуки выкрика в дальние дворы. Мы вздрогнули. А Светка не удивилась. Она только пожала костлявыми плечами цапли. Не говоря ни слова, медленно, кряхтя, она поднялась с горы ржавых труб, стряхнула с платья хлопья ржавчины и песок. Она сказала Славке: «Да пожалуйста. Тащи совок». Мы ничего не поняли, а Славка-шпана сорвался с места и кинулся куда-то мимо подъездов, громко шлепая по асфальту, перелетая через лужи. Светка ждала его и курила, ее худые руки с сиреневой кожей усыпал узор черных-пречерных родинок. Она курила, никого не стесняясь, провожая пристальным взглядом подведенных глаз внимательных прохожих, из тех, кто следил за ней, кто подмечал новые признаки ее превращения. А Славка-шпана уже несся обратно. Запыхавшийся, румяный, он подлетел, сплюнул, протянул Светке совок. Она сбросила с плеча маленькую сумочку на золотой цепочке и швырнула ее на траву. А сама уселась на колени, прикрыв тонкие, усыпанные сеткой синих вен ноги подолом платья. Она взяла совок в птичью лапку с длинными ногтями. Сжала его как нож и принялась втыкать в твердую лысоватую землю пустой площадки, рядом с песочницей и молоденькой рябинкой, которая выглядела нищенкой, ведь ее ветки ломали все, кто превращался из птицы гнева в наших разъяренных бабушек и мам. Посмеиваясь, Светка втыкала совочек все чаще в землю, а другой рукой продолжала курить. Она щурилась щелочками хитрых глаз туда, где быстро удалялись к остановке несколько мужиков. Потом она щелкнула окурок привычным движением на дорогу перед подъездом. И продолжила неумело, беспомощно втыкать в землю острие совка, хрипло хохоча, придерживая разлетающийся подол платья, заваливаясь на высоченных каблуках новеньких лаковых босоножек. Ее короткие волосы, обычно уложенные жирным гелем с волной челки, рассыпались, растрепались соломой над веснушчатым носом. Платье съехало набок, оголив острое плечико. Тогда Славка выхватил у нее совок и начал, морщась, через силу рыхлить и вскапывать, умело срезая рассыпающуюся в порошок какао, хрустящую, сухую землю. Из брошенной на траву сумочки Светка выловила двумя пальцами шарик, покрашенный в голубую краску. Покатала его на середине ладони, усмехнулась. И, угловато присев, вытянув губки уточкой, положила его в ямку, скомандовав нам: «Закапывайте!» В этот момент в узких чердачных оконцах проснулся ледяной зимний ветер, он ворвался в майский день, пробрал насквозь, хлестнул Светку Песню по щекам, взъерошил ей волосы. Очнувшись, она обняла себя за плечи, подобрала сумочку, вскочила, отряхнула подол платья, напялила Какнивчемнебывало. Забыв о нас, опомнившись, она рассеянно и устало заковыляла к подъезду на своих высоченных каблуках, грозя того и гляди превратиться в цаплю с сиреневым оперением, сорваться и полететь перед окнами дома. Но возле подъезда она все же обернулась, усмехнулась, помахала нам и хрипло крикнула: «На что спорим? Через неделю или дней через десять. Она обязательно вырастет, моя лазалка, вот увидите».
Под обшарпанными балконами дома шевелились на ветру черные листики винных ягод. Клены трясли черными пятернями под стыдливым окном Песниной кухоньки, с которого давным-давно сняли постирать занавески, потом выпили, поссорились, выпили, подрались, выпили и больше никогда уже не занавешивали окна. Каждый раз, когда мы выбегали гулять, юркий стремительный взгляд, превратившись в птицу, первым делом с надеждой летел проверять. Прошла неделя, но лазалка на площадке между песочницей и молоденькой рябинкой все не появлялась. И каждый раз, убедившись, что лазалки на заветном месте нет, мы начинали украдкой прислушиваться к тому, что говорят.
Безобидные непримечательные старушки, коротающие вечера на скамейках с газетами, вязанием, собаками и внуками, с удовольствием, старательно перемывали косточки Светке. Они тихонько, вполголоса, переговаривались, многозначительно поглядывая друг на друга, качая головами. Потом вдруг заводились, жестикулировали, щурили глаза и шипели. И мы со Славкой подкатывали железный трактор поближе, почти к черным войлочным сапогам, создавали ощущение увлеченной и бестолковой возни, ловили каждое слово. «А Светка-то Песня! У, оторва. Да на ней пробу негде ставить, таскается целыми днями, ищет в аэропорту мужиков». Видимо, здесь имелись в виду те самые, вышедшие из строя мужики, которым так хочется гулять и хулиганить, которых обычно чинит дед. Она ищет поломавшихся мужиков, мечтает, что кто-нибудь из них увезет ее далеко-далеко, к морю, на самолете, что взрезает облака как сливочное масло серебряным ножиком крыла. Но мужики не берут Светку с собой в самолет. Старушки шептались, что вместо этого поломанные, потерявшие смысл мужики приглашают ее в гости, в тесные душные квартирки своих одиноких приятелей. В каморки, стены которых увешаны разноцветными коврами с узорами из завитушек, гроздей и цветов. Там, в темных узеньких комнатках, они Светку используют. Старушки так прямо и говорили: «используют». Они хлестали этим словом окрестности, выплевывали его, будто черную-пречерную шелуху, смакуя, повторяя еще раз. «Они используют ее в свое удовольствие, на железных кроватях со скрипучими матрацами. Таково якобы ее условие – чтобы в комнатке обязательно была железная кровать. И уже после всего этого разврата, – бурчали старушки, – Светка откручивает от кровати шарик. Там обычно такие на спинке шарики-гайки. Серебряные, медные, окрашенные желтой, зеленой или синей краской в цвет кровати. Светка откручивает один из них. И прячет в сумочку вместе с деньгами. Но, говорят, иногда она не берет денег, а берет только шарик от железной кровати на память, чтобы не потерять счет». Так шептались старушки, и мы не верили ни единому их слову. Мы знали правду, что шарики валяются вдоль взлетных полос, они выпадают из колес самолета, улетающего в дальние-предальние страны, уносящего счастливых девочек к морю. Мы знали, что Светка Песня ездит в аэропорт не просто так, она ездит туда не для того, чтобы искать поломавшихся мужиков. Нет. Она, конечно, ездит в аэропорт, чтобы упросить знакомых, живущих в нашем доме. Всяких летчиков, пилотов, уборщиц пустить ее погулять на взлетное поле. Она бродит там весь день, голодная, с заплетающимися от усталости ногами и собирает шарики в траве. Светка бродит по взлетному полю, мечтая, что однажды тоже улетит и там, у моря, превратится в себя окончательно. А серебряный ветер из пропеллеров завивается у нее в ушах, крадет косынку, треплет волосы и подол легкого серо-голубого платья с оборками.
Прошло еще несколько дней, но лазалка на том самом месте все не возникала. Тогда Славка-шпана бросил жестоко и хлестко: «Эта Светка была пьяная и все наврала!» Гуляя, мы украдкой высматривали, не идет ли она к дому, чтобы потребовать объяснений, назвать ее врушкой и поддразнить: «У, оторва!» Но Светка не брела к дому от остановки, не вылезала из зеленых и синих «жигулей». Как-то вечером бабушка на кухне шепнула деду тайну, горькую, как таблетка анальгина: «Представляешь, Светка-то пропала. Уже несколько дней не появлялась дома. И не звонила. Непонятно, где ее искать. Мы Гале говорим, чтобы шла в милицию, подала заявление. А она отмахивается: „Ну ее, погуляет-погуляет и объявится“.
Однажды Маринина кукольная коляска перевернулась в удачном месте – прямо перед лавочкой. Все убранство коляски вывалилось на асфальт. И среди прочего – кукольное одеяло, сшитое Марининой сестрой из белых лоскутков и кусочков кружев. А старушки на скамейке, ничего не замечая, продолжали нашептывать тайны, придвинувшись друг к другу. Медленно собирая и укладывая обратно в коляску куклу, одеяльце и матрасик, мы совсем затихли и внимательно, чутко вслушивались в шепот. Оказалось, уже неделю два высоких худых участковых бродят по подъездам с овчаркой и расспрашивают соседей, когда они в последний раз видели Светлану Песню. С кем. И при каких обстоятельствах. Но дальше старушки шептались совсем тихо, чтобы ни один ветер, ни один сквозняк не смог унести их слова в подворотни. А лысоватая площадка между песочницей и молоденькой рябиной все пустовала. Превратившись в разведчиков, мы тихонько подкрадывались к балконам, когда поломанные мужики негромко переговаривались между собой. Став прозрачными, целлофановыми и неслышными, мы подбирались к столу для домино, но, несмотря на все наши старания, ничего нового разузнать не получалось. Потому что болтали одно и то же: про шарики от железных кроватей, про гулящих мужиков из аэропорта, а еще про двух милиционеров с овчаркой, пасть которой упрятана в черный-пречерный намордник.
Бабушка рассказывала соседке Сидоровой, прижавшись к дверному косяку. Резкий шепот разлетался мотыльками, причитания вырывались молями в сумрак лестничной клетки, заволакивая темнеющее фиалковое окно, в котором мерцала половинка российского сыра – луна, с синими расплывчатыми вкраплениями пластмассовых цифр. Соседка Сидорова слушала, переминаясь в стоптанных атласных шлепанцах, надетых на босу ногу. Вообще-то соседку сложно было чем-нибудь потрясти и разжалобить. Работа на мясокомбинате, так и не пришедшее письмо от летчика и жизнь с поломанным дядей Леней превратили ее в сплошное беспросветное Какнивчемнебывало. Но даже она, слушая бабушкин шепот, зажимала рот ладонью, держала себя за шею правой рукой и качала головой.
Он стоял спиной к подъезду, в тельняшке, как всегда небритый, с одутловатым лицом и перепутанными волосами. К его нижней губе прилипла потухшая папироса. Полчаса назад его звали Коля Песня, бесформенный, с опухшей головой, он проснулся около двенадцати. У него был свободный день, сегодня котельную сторожил сменщик. Он двинулся на кухню, глотнуть из носика чайника холодной воды. Бесцветный, безымянный ветер, ворвавшийся в форточку, принес на крыльях рваные кружева голосов. Коля Песня высунулся из окна. Возле лавочки. Соседки. Соседи. Два милиционера. Овчарка. Теперь он стоял спиной к подъезду. Он оглох, ослеп, забыл свое имя. Так начинается превращение. Вокруг галдели, вздыхали и причитали. Звуки голосов напоминали грай кружащих над крышами птиц, тренирующихся перед перелетом, в пасмурном октябрьском небе. Он смотрел вдаль, в сторону Жилпоселка и дальше, в поля, что тянулись и чернели вдоль дороги к аэропорту. Вздохи, причитания, всхлипывания соседей беспрепятственно пролетали насквозь, не задевая его, а только вымораживая все внутри. Два милиционера с овчаркой, вытянувшись перед ним со своими блокнотами, говорили. Но уши забивало серой ватой. Из-за этого слова звучали где-то вдали, присыпанные зудящим, щиплющим перцем всхлипов. Завтра надо идти на опознание. Это вырвалось запросто и возникло во дворе, среди кустов шиповника, балконов с колышущимся на веревках бельем. Недалеко от аэропорта найден большой мусорный пакет. Из тех, в которых обычно со строек выносят щепки, старые гвозди, разбитые стекла, стружки и сор. Толстый, непрозрачный целлофан, перевязанный серой бечевкой. Его нашли случайно, возле шоссе, в придорожной канаве. Набитый чем-то мешок, но не слишком тяжелый. Когда его перетаскивали, из глубины глухо позвякивало. Дзыньк. Дзыньк.
Он стоял спиной к подъезду и вдруг заметил. Со стороны пустыря стремительно надвигалось: громадное, сверкающее, стегая воздух. Втянул голову в плечи, завороженно наблюдал, как оно приближается, паря невысоко, всего в полуметре над землей. Слова милиционеров пролетали, не задевая, сквозь него. В толстом целлофановом пакете обнаружены человеческие останки. Труп женщины, которую кто-то жестоко убил. Изуродовал, расчленил и сложил в пакет. На запястье, рядом с тоненькой серебряной цепочкой заметен след от веревки. Множественные колото-резаные раны. Следы насилия. А оно приближалось, паря над травой, уже возле качалки-люльки и невысокой железной горки. Большая коричневая птица, чье оперение сверкало в лучах сонного полуденного солнца. Она торжественно и неспешно, вытянув шею, летела к подъезду, стегая крыльями воздух. Почему-то никого это не удивляло и не пугало. Три соседки и дядя Леня в майке, схватив себя за лица, качали головами, причитали и заслоняли ладонями глаза. Потом соседки, бледные и взъерошенные, что-то растерянно уточняли. А он все смотрел, как приближается, стремительно и неукротимо, большая коричневая птица, с крючковатым клювом. Она летела к подъезду, мимо песочницы, пустынной лысоватой площадки и нищенки-рябинки. Милиционеры трясли его за плечо, говорили: «Очнитесь». Советовали соседкам: «Налейте валерьянки, воды. Не оставляйте его одного». Потом, обратно превратившись в милиционеров, заглянув в блокноты, они командовали в пустоту, прозрачными словами, которые летели сквозь него: «Вам придется завтра прийти на опознание. Слышите? К девяти утра. По адресу… Не опаздывайте». Никто не замечал, что большая коричневая птица подлетела к подъезду и принялась медленно кружить. Она скользила по воздуху вокруг причитающих соседок и дяди Лени, который никак не мог зажечь папиросу, ломал спички и бурчал, пытаясь успокоить, неумело склеивая слова, а потом махнул рукой, провалился в немоту, жадно втянул горький дым. И птица кружила мимо кустов шиповника, лавочки, двери подъезда, зарешеченных окон первых этажей. Никто ее не замечал. И он, забыв свое имя, украдкой наблюдал, как птица парит, почти не хлопая крыльями, косясь на группку людей черной-пречерной горошиной глаза. Милиционеры со своей овчаркой незаметно ушли, растворились в переулках. Потом растаяли, разбрелись соседки, охая, качая головами, держа себя за щеки, за шеи. Одна из них проводила его, безымянного, домой, не замечая, что, когда они медленно и безмолвно поднимались на пятый этаж, в сумерках лестничных пролетов вокруг них скользила большая коричневая птица, с каждой минутой немного смелея, сужая круги. Уже в коридоре, где он сбрасывал ботинки, все происшедшее у подъезда казалось ерундой, тяжелым похмельным сном. Ночью, в темноте, когда он лежал на спине, слушал Галин храп, дымил папиросой, птица кружила, плавно и тихо, чуть обдавая сквозняком, от которого мурашки бежали по коже и била дрожь.
На следующий день он брел на опознание, не помня свое имя, уже не являясь прежним, еще не превратившись в себя окончательно. Он шлепал по асфальту, поправляя на плече зачем-то взятый с собой рюкзак. Он шел, бежал, шел, опять бежал, это был один из тех видов бега, когда к финишу хочется прийти как можно позже. Он хитрил, выбирал самый длинный путь на станцию, но некуда было свернуть. И он, безымянный, не чувствуя рук и ног, через силу сглатывая, медленно двигался навстречу своему превращению, а дома и улочки, став картонными декорациями, мелькали, сменяя друг друга.