Ледяной ветер азарта
Шрифт:
– Да, Николай Петрович, я вышла замуж, – неожиданно сказала Анна быстро и как-то без выражения, будто освободившись от чего-то тяжелого, гнетущего.
– Знаю, поздравляю тебя. Это хорошо.
– Для кого хорошо?
– Для тебя. И для Званцева неплохо. Может быть, и для меня тоже.
– Вам паршиво, Николай Петрович?
– Откровенно говоря, да. Чертовски паршиво.
– Я могу вам помочь?
– Нет.
– Подумайте, может, смогу? Чего не бывает... Есть поступки красивые, а есть необходимые. Есть время для одних, а есть для других. По-моему, настали времена,
– Нет-нет, все правильно. Все правильно, Анна. Я вот что хотел тебе сказать... Ты напрасно вышла замуж с такой репутацией. Объясни ему... Если хочешь – я объясню, а?
– Не надо, – отчужденно проговорила Анна. – Он так благородно простил меня, что просто не хотелось разочаровывать его в столь прекрасном поступке. Как он себе нравился, когда прощал меня за легкомыслие! Язык не повернулся сказать, что его великодушие неуместно. И хватит об этом. Николай Петрович, вас снимут?
– Полагаю – да.
– А если снимут – куда вы?
– Уеду, – Панюшкин постарался сказать это как можно спокойнее, безразличнее.
– Возьмите меня с собой!
– А куда мы денем Званцева?
– И его с собой возьмем, – она шало посмотрела на Панюшкина.
– Полагаю, у него другие планы. Да и ты не поедешь. Не нужно тебе это.
– А что мне нужно?
– Тебе нужна своя судьба. Ты ее найдешь. А Володе скажи о его заблуждении. Нельзя начинать такое дело, как семья, со снисходительности и обиды. Ведь за твоим молчанием – обида. И она выплеснется, она заявит о себе. Вот наберет силу, о, тогда уж вдвоем вы ничего с ней не поделаете. А может, ты умышленно молчишь о своей обиде? Уж не приберегла ли ты ее, чтобы потом иметь право вести себя свободно? – Панюшкин взял Анну за руку и повернул к себе.
– С вами опасно долго разговаривать, Николай Петрович. Пока. Я пошла. Званцев уже, наверно, во всех окнах глазки продышал... – Она тронула Панюшкина за рукав, быстро взглянула ему в глаза.
– Красивая ты девушка, Аня, – Панюшкин улыбнулся.
– Я знаю! – быстро ответила она.
– Я говорю не только о том, что ты видишь в зеркале... Конечно, мне паршиво, но знаешь, не променяю я это свое состояние ни на беззаботный хохот, ни на самодовольство или самоуверенное спокойствие и равнодушие, замешенное на превосходстве, мне ни к чему... Может быть, это странно, но кажется... кажется, я счастлив. Не веришь?
– Не знаю, – она растерянно улыбнулась, пожала плечами.
– Это твоя заслуга, – сказал Панюшкин.
– Пока, Николай Петрович! Счастливо! – И Анна побежала по протоптанной в снегу дорожке к огонькам общежития. Но тут же вернулась, подошла к нему вплотную. – Николай Петрович, ну что мне делать? Что?
Панюшкин провел рукой по свежей, прохладной щеке Анны, на секунду привлек ее к себе, но тут же отстранил.
– А мне? – тихо спросил он. – А мне?
Как часто бессознательно, сами того не замечая, мы ищем встреч с прошлым, с собственным прошлым – люди, места, письма, воспоминания...
Что за этим?
Только ли естественная тоска по былому, когда ты был молод, здоров и полон глупых, несбыточных надежд? Вряд ли. Скорее всего, за этим стоит стремление утвердиться в настоящем. А в прошлом мы просто пытаемся найти подтверждение нынешней своей правоте, пытаемся доказать себе, что если все получилось не самым лучшим образом, то вовсе не по нашей вине.
Из дневника Панюшкина
Белоконь пребывал в отличном расположении духа. Начальство не тревожило и не подгоняло, а свидетели тешили его ненасытную душу все новыми историями. Единственное, о чем жалел Белоконь, так это о том, что так мало людей оказалось тогда в магазине и он не может потолковать по душам со всеми строителями. Понимая, что в кабинете участкового обстановка не располагает к откровенной беседе, Белоконь постарался улизнуть от своего старательного помощника.
Когда он пришел в больницу, Алексей Елохин уже поджидал его.
– Привет, гражданин пострадавший! – бодро сказал Белоконь, расстегивая тесноватое клетчатое пальто; и Елохин не мог не ответить на его улыбку. – Лежи, лежи, Алексей, не надо подниматься. Должность у меня не больно высока, стерплю. Как себя чувствуешь?
– Нормально. Рана у меня так себе... Вот только потеря крови...
– Ха! Умирают, деточка ты моя, и от потери крови, так что ты еще хорошо отделался. Румянец, смотрю, играет, глаз блестит...
Белоконь хотел было продолжить расписывать отличное самочувствие Алексея, но остановился. Вид у того был все-таки неважный. Желтовато-бледное лицо, ввалившиеся щеки, частое дыхание.
– Пока вы следствие ведете, разговоры кругами ходят... Как с кем поговорили, сразу в толпе оказывается... Оно и понятно, Поселок... Говорят, будто вы сомневаетесь, что Большакова именно Горецкий с обрыва столкнул?
– Да я во всем сомневаюсь! Такая работа.
– Но ведь вы не сомневаетесь, что Горецкий меня пырнул?
– В этом – нет. Врачи убедили, свидетели рассказали, Горецкий, говорят, не отрицает, я, правда, с ним еще не беседовал!
– Он на свободе?
– Как тебе, Леша, сказать... По Поселку ходит, но какая же это свобода? Знает, что со мной ехать придется.
– А не сбежит?
– Куда, Леша? Ну куда ему бежать? Через Пролив? Там Панюшкин днюет и ночует, все ждет, пока промоина затянется, мимо Панюшкина ему никак не пройти. Он уже удирал. Думаю, снова у него такое желание возникнет не скоро.
– Как знать, – усмехнулся Елохин. – О ссоре в магазине вам, наверно, все известно?
– Все, кроме одного – что именно сказал Горецкий об Анне Югалдиной.
– Какая разница! Хамство, мат. Важно ведь не что именно сказал, а как, кому, с какой целью... Где-то в другом месте, в другой компании его слов я бы и не услышал.
– Совершенно согласен, – Белоконь сложил руки на груди, скорбно покачал головой. – Одни и те же слова могут звучать и безобидной шуткой, и смертельным оскорблением. Да, Леша, ты его хоть раз двинул по физиономии?