Легкие миры
Шрифт:
— Главную как зовут? — спросила Катерина, несколько подумав.
— Галина Михайловна.
Я привела ее в квартиру. Она распахнула дверь, и особо медленно и тяжело подошла к козлам, и особо плотно встала, расставив ноги, как если бы была обута в командирские сияющие сапоги. Громким низким голосом герольда Катерина возгласила:
— Галина! Иди в манду!
Галина Михайловна взвилась на козлах:
— Это что такое?! Ты кто?!
— Я — черт.
Раздалось молчание, если так можно выразиться, и на секунду бригада на козлах оцепенела. Катерина метнулась в угол, выставила обе руки с пальцами, растопыренными рогулькой, и объявила:
— Напускаю порчу!!! Все —
И что же! Они спрыгнули в едином порыве и побежали, грохоча по дощатому полу, толкаясь и глухо матерясь, и Галина Михайловна бежала на своих сухих прутиках быстрее всех, визгливо крича: «черт, черт проклятый!», как если бы она встречала черта и раньше и понимала, что у нее перед ним должок. Они выбежали вон и исчезли, и я никогда больше ни одного из них не видела.
— Что это ты сделала? — ошеломленно спросила я. — Как?
— Это народ, с ним иначе никак, — сказала Катерина.
А вот американский плотник был не народ; он не спал днем в ватнике с открытым ртом, не предавался буйным утехам на рабочем месте, не пробивался в легкие миры с помощью портвешка с плавленым сырком «Дружба», к нему не являлась жаркая Венера под личиной генеральши, и вообще мифотворческая сила в нем не бурлила, потому и построил он террасу тупо и точно; с накладной не обманул, сколько договаривались — столько и взял, и не ссылался на то, что рельеф местности как-то особо ужасен или бревна оказались необыкновенно неподатливыми и надо бы прибавить; после пришел муниципальный инспектор и тоже, не заводя глаза вбок и не покашливая в том смысле, что хорошо бы обмыть постройку, а также не давая советов насчет пригласить попа и кота (поп — чтобы освятил, кот — чтобы взял на себя нехорошие энергии), просто потрогал доски и замерил просвет между балясинами, убедившись, что американская голова не застрянет и меня как владельца никакой микроцефал не засудит на сумму, равную троекратной стоимости дома.
Терраса — палуба завязшего в земле корабля — была построена. И дальше что?
Я даже сиживала на ней летними вечерами, с книжкой и сигаретой, и солнце садилось, и лиловые резные листья ликвидамбара сливались с сумерками, и в лесу проходил олень, а может, единорог — не видно же.
Уже не видно и слов на странице.
У каждого человека есть ангел, он для того, чтобы оберегать и сочувствовать. Роста он бывает разного, смотря по обстоятельствам. То он размером с таксу — если вы в гостях или в толпе; то ростом с человека — если он сидит на пассажирском сиденье машины, в которой вы несетесь, крича и приплясывая; то разворачивается в свой полный рост — а это примерно как два телеграфных столба — и тихо висит в воздухе, вот как в такой душный и пустой вечер бессмысленного июля неизвестно какого года. Краем глаза при определенном освещении можно даже поймать слюдяной блеск его крыла.
С ним можно разговаривать. Он сочувствует. Он понимает. Он соглашается. Это он так вас любит.
Что дальше? — говоришь ему. — Что же дальше?
Да, соглашается он, что же дальше.
Любишь, любишь человека, а потом смотришь — и не любишь его, а если чего и жаль, то не его, а своих чувств — вот так выпустишь их погулять, а они вернутся к тебе ползком, с выбитыми зубами и кровоподтеками.
Да, да, говорит он, так и есть.
А еще люди умирают, но ведь это нелепость какая-то, верно? Они же не могут просто так пропасть, они же есть, просто их не видно, правда? Они, наверное, там, с тобой?
Да, да, со мной, все тут, никто не пропал, не потерялся, все хорошо с ними.
Прозрачный такой, мало различимый, как медуза в воде, висит и покачивается, и светлячки
Почти все деньги, что я зарабатывала в колледже, я тратила на поддержание дома. При этом работа в колледже убивала меня. Еще несколько лет назад я умела видеть сквозь вещи, а теперь на меня надвигалась умственная глаукома, темная вода. Надо было бросать тут все и ехать домой — в свой прежний дом, в Москву, например. Или в Питер. Вот доработаю свой срок по контракту — и уеду.
Сначала я пустила к себе жильцов: сдала все, кроме волшебной комнаты, немолодой русской паре. Они были совершенно свои люди: он — физик-теоретик, она — журналист; настолько свои, что деньги с них было брать даже неловко. Вечером, в среду, когда я, возвращаясь со своей северной каторги, выбиралась из машины на ватных ногах, они уже ждали меня за накрытым столом, с бутылкой вина; они радовались мне, а я им, и мы сидели и говорили обо всем, что знали, и мне даже пригодились мои познания в квантовой механике, которые я закачивала в свою голову на долгом и страшном пути на север.
Он приехал в нашу Америку лечиться, но врачи не вылечили его. И в доме опять стало пусто.
Тогда я решила сдать весь дом целиком, а самой снять дешевое жилье рядом с работой. Сдать дом в Америке не так-то просто, как кажется. Не в том дело, что нет желающих его снять, а в том, что все эти желающие — твои враги.
Закон стоит на страже интересов квартиросъемщиков. Например: я как владелец обязана соблюдать эгалитэ, язви его, и считать всех людей равными. Интеллигентная пара — скажем, принстонские профессора — не должна в моих глазах иметь преимущества перед семейством пуэрториканских торчков, или каких-то цыган с вороватыми глазами, или не говорящих по-английски азиатов. Если я слишком явно выскажу им свое неудовольствие от их возможного проживания в моем доме, теоретически они могут меня засудить. Приходится с сожалением говорить, что ой, жалко, только что обещали другим.
Есть опасность сдать дом слишком бедным людям (и неважно, за какую цену). Если этим людям негде жить (и нечем платить за жилье), они имеют право не выезжать из моего дома, пока их ситуация не улучшится, а она никогда не улучшится. То есть я не могу их выставить взашей. Тот факт, что мне тоже ведь негде будет жить, законом не учитывается.
Есть опасность сдать дом инвалиду или семье с малыми детьми. Просунет, сволочь, голову между балясинами или поскользнется, упадет, сломает ногу — я же буду виновата в том, что не предусмотрела все меры безопасности.
Так что я смотрела в оба. Первой пришла пара индийских программистов. То, что надо, — молодые супруги, с великолепным британским выговором, чистые-чистые, милые-милые. Но они хотели другое. Они хотели мрамор и резные притолоки. Мой сарай был для них бедноват.
Потом пришла негритянская пара лет шестидесяти. Он вошел в дверь нормально, а она, шагнув за ним, заняла весь дверной проем и пройти не могла. Он, видимо, привык: ухватил ее за руку и подтащил; в ней было килограммов триста. Мы заулыбались друг другу, и они двинулись осматривать комнаты. Я не пошла за ними: боялась, что дом перекосится. Жена попыталась войти в ванную, но не смогла. Снова попробовала, боком. Вошла, но четверть ее оставалась в коридоре. Супруги о чем-то глухо посовещались. Пошли дальше, и я с ужасом ждала, что же будет, когда она захочет осмотреть подвал. Она захотела.