Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Мы воспринимаем (чувствуем — sentons) в одном мире, мы мыслим, мы называем — в другом. Мы можем установить соответствие между этими мирами, не заполняя пропасть (II,50).
Значит, мы с нашими энергетическими состояниями, чувствованиями (в том числе теми, носителями и породителями которых являются формы, которые мы получаем не естественным устройством нашего психо-физического аппарата, а получив артефакты, получив органы, которые генерируют в нас что-то) — в одном мире, а называем и мыслим об этом в другом мире. И наше радикальное человеческое положение таково: мы — существа двух миров. Мы испытываем (в широком смысле слова «испытание») — в одном мире, и это же, испытанное, называем (даем названия, мыслим об этом) — в другом мире. Когда мы мыслим, мы уже в другом мире, а не в том, в котором произошло уникальное событие. А если мы допускаем участие в этом какого-то сознательного агента, тогда весь мир становится магическим и необычным, и мы начинаем понимать, что все
Возьмем это в качестве предупреждения, в качестве камертонной настройки на тему. Итак, у нас две камертонные настройки: блейковские стихи о невидимых органах и раскоряченность человека — мы жители одновременно двух миров. Теперь с этими двумя камертонами вернемся к нашим делам. Но прежде напомню некоторые вещи. В точке, о которой я говорил, где существует полнота явления или полнота акта, для остановки нет оснований в содержании элементов, так как они однородны, и нет причин для прекращения описания… Кстати, у Пруста остановка описания, то, что прерывает его бесконечность, называется метафорой, аналогией. Метафора, по определению, есть связь разнородного. Только тогда я избавляюсь от проблемы бесконечности описания, когда устанавливаю аналогию или соотношение двух совершенно разнородных вещей и связываю их красотой фразы или красотой стиля, сковываю сталью стиля. Повторяю, мы находимся в точке, где занимаемся вопросом необходимости художественного акта. Ведь когда я говорю о проблеме необходимости остановки, я фактически тем самым освобождаю пространство, в котором как раз можно понимать, что должен совершаться художественный акт. Значит, мы в точке, где стоит проблема необходимости художественного акта как такового, его неизлишества в структуре восприятия, в «экономии» видения (я употребляю слово «экономия» в латинском смысле — как соотношение частей и необходимость всех частей; в этом смысле можно говорить об экономии мироздания и доказывать, что мы в ней не лишние). Так что это за художественный акт и в чем его необходимость? Мы находимся в точке, где должны говорить о некотором «протовоображении» как начале воображения, некотором «празрении» как начале акта зрения. Потому что необходимость художественного акта в составе мира (не внешнего к его устройству) мы берем на том уровне, когда можем сказать, что он есть начало акта зрения (вспомните Блейка). А акт зрения случается потом, независимо от художественного акта. Так же, как уже существующими органами мы можем видеть, но сами эти органы не увидим, по закону Пруста: когда мы видим — мы в одном мире, а когда говорим о том, что видим, — в другом. Блейк говорил о том же: органы, мгновенно появляющиеся и исчезающие, — как бы пламя, впыхнувшее, обжегшее объект и исчезнувшее. Объект обожжен, мы его видим, мы будем называть его и о нем мыслить, но жить мы должны, чтобы увидеть объект — в мире пламени. А в мире пламени мы жить не можем.
И сейчас я хочу вернуться к проблеме размерности. Заменим образ мошки на спине слона другим образом. Он фигурирует у Фонтенеля — французского ученого и писателя XVIII века, популяризатора науки, написавшего увлекательную книгу об астрономии. У него есть такая фраза: «Наш садовник, — говорят розы, — очень старый человек. В их памяти он остается таким же, каким был всегда. Он действительно не умирает, он даже не изменяется». Розы ведь быстро рождаются и быстро умирают. В данном случае взят масштаб времени, а в случае мошки и слона я брал пространственную размерность. По отношению ко многим вещам, и в особенности к тем, что фигурируют в романе Пруста, мы в положении роз, — в смысле соотношения нашей пространственно-временной размерности и размерности того, о чем мы говорим и что должны увидеть. Пруст пишет:
Очевидно, события более обширны, чем тот момент, когда они происходят, и целиком в этот момент не умещаются (III,401).
Тем самым такого рода понимание, согласно Прусту, вообще выходит — помимо проблем пространства и времени — на структуру нашей эмоциональной жизни и не принимает как факт, а объясняет, почему, скажем, у нас бывает чувство ревности, почему есть желание знать, страсть знать. Почему? —
По одной простой причине. Посмотрите, как это связано с устройством сознания у Пруста, который видит и понимает, что событие всегда больше, чем момент, в который оно происходит и в который не умещается. Валери в таких случаях говорил, что жизнь частей какого-либо существа выходит за пределы, за рамки жизни этого существа. Охватить жизнь человека от рождения до смерти все-таки можно, это в пределах размерности нашего временного счета. Но то, из чего действительно составлено это существо, — не умещается в его наблюдаемых границах. Психические элементы, из которых я состою,
Мы воображаем, что любовь имеет своим предметом существо, которое может быть распростерто перед нашим взглядом, заключено в теле (III,100).
Иначе говоря, что у нас есть поле зрения и в его рамках распростерт любой предмет, и, следовательно, он полностью охвачен нашим зрением, и к тому же душа моя вся в нем содержится. То есть мы предполагаем, что событие содержится в моменте и времени, и пространства.
Увы, это существо растянуто ни всех точках пространства и времени, которые оно когда-либо занимало и которые будет занимать.
А я добавлю: и которые мы не можем охватить, и уж во всяком случае не охватим тем взглядом, который охватил распростертую перед нами фигуру. Если мы не вступаем в контакт с той точкой пространства, в которой действительно распростерто тело. Ибо тело распростерто во всех точках, которые оно занимало в прошлом и будет занимать в будущем, и если я не вступлю с ними в контакт, то я не имею этого тела, не обладаю им. В другом месте Пруст насмешливо скажет:
…странное выражение — «обладать женщиной», описывая событие, в котором мы, в действительности, ничем не обладаем (I,234).
Поскольку мы не можем вступить в контакт со всеми точками. Если бы было известно, где они находятся, то, может быть, мы еще и дотянулись бы. Но они нам неизвестны, и мы лишь на ощупь пытаемся их найти.
Отсюда — недоверие, ревность, преследование. И мы теряем драгоценное время на абсурдный след и проходим, не подозревая, рядом с истиной (III,100).
Вот «это язык! На этом языке можно разговаривать. А когда слышишь, что люди ревнуют, потому что они ревнивы, или не доверяют, потому что они недоверчивы, то вся психология сводится к глупым тавтологиям — здесь же хоть что-то начинаешь понимать. В том числе и Пруста, который мог это перевернуть: имеет смысл ревновать, если тебе во время ревности открывается понимание структуры, почему вообще существует ревность. Или, например: тело распростерто, событие тела происходит не в той точке, которую ты видишь, а гораздо шире, и не умещается в этой точке…
Для понимания того, что такое наша размерность, я приведу вам другие слова Пруста:
Живые существа непрестанно меняют свое место по отношению к нам. В незаметном, но неумолимом и вечном ходе мира мы их рассматриваем как неподвижные, поскольку момент видения слишком короток, чтобы движение можно было заметить (II,1021).
Значит, наш взгляд слишком медленен и короток, чтобы заметить движение. Хотя именно оно и поставило существо передо мной и изменило его по отношению к моему взгляду. В другом месте он пишет:
Нам кажется, что человеческие лица не меняются в тот момент, когда мы на них смотрим, потому что перемены происходят слишком медленно, чтобы их замечали… (I,891)
Я обрываю цитату, чтобы снова вернуться к тому, к чему Пруст приходит дальше. Итак, настолько короток наш взгляд и мал момент, что мы, не замечая самого движения, самого факта изменения, не можем отличать частные мотивы, вызванные в нас действием существ или предметов, от самих этих существ или предметов. Мы не видим, так как существо находится в другой размерности, в движении, для нас неуловимом, и воздействиям на нас мы приписываем всегда частные для данного случая причины. Ведь обстоятельства все время меняются, и со сменой обстоятельств всякий раз меняются основания, причины событий, наших собственных реакций, и, как я говорил вам раньше, мы всегда считаем, что это не то, что было раньше, что это другое.
К примеру, если вы тому, кто доносил в двадцатые годы, скажете: простите, но ведь ваша радикальная интеллигенция ненавидела доносы, — он наверняка ответит: да, но это было совсем другое время. То есть каждый раз будет новая причина, и человек так и не узнает, что это все то же самое: тот же самый донос, и действительная его причина та же. Поскольку, по словам Пруста, мы ухватываем лишь вторичные идеи или вторичные причины и основания. И поэтому каждый раз они нам кажутся продуктом конкретного, именно по данному случаю, размышления и решения, каждый раз приписываются исправимые ошибки в нашей ментальной или физической гигиене. Хотя в действительности — я возвращаюсь к оборванной цитате — поступком может быть только то, что можно назвать вечным поступком; это было, и сейчас то же, потому что это было. Например, из-за того, что ты принадлежишь к еврейской семье и твое сегодняшнее продрейфусарство вызвано вовсе не той причиной, которую ты видишь, а потому что в тебе актуализировалась заданная твоим рождением или твоей принадлежностью форма. И точно так же, говорит Пруст, мы смотрим на красивых девушек и не замечаем в них изменений, не видим того, что вызовет эти изменения, которые мы лишь констатируем. Но стоит рядом с молодыми девицами увидеть их мать или тетю, и мы увидим и ту временную (и пространственную) дистанцию, которую они пройдут под влиянием аттракции, притяжения того типа, который мы видим. В девушке проявится то, что мы увидим в матери, если, конечно, она будет рядом.