Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
— Вот и ваша фаворитка, мсье гусар. Полагаю, именно из-за нее вы пренебрегли участью сиделки у бабушки.
Молодой человек, понурившись, молчал.
— Что ж, не смею задерживать. Вы должны успеть с нею полюбезничать, ведь того и гляди рядом вырастет грозный муж. — И она величаво удалилась.
Облегченно вздохнув, он с волнением посмотрел на то место, где стояла Милли, и ее не увидел. Начал озираться — да где там! Гости кишели, как муравьи, и опять найти графиню среди них было очень трудно. Бросился направо, налево — все безрезультатно. Устремился к Ростопчиной.
— Господи, Додо, где она?
— Вот, действительно, чудак! Говорила с ней два мгновенья назад. Поищите в буфетной.
Но
— Михаил Юрьевич, я ищу вас по всем залам.
— Что-нибудь случилось?
— Случилось, да… Государю донесли о вашем здесь пребывании. И его величество выразил неудовольствие. Мне об этом поведал великий князь Михаил Павлович. И просил увести вас незаметно, как можно скорее, черным ходом.
— Да неужто? Я в недоумении.
— Нет, вы не ослышались. Пойдемте вместе. Вашу шинель принесет привратник. Если вы столкнетесь тут с Николаем Павловичем, будет невообразимый скандал.
— У меня есть догадка, кто ему донес.
— Это уже неважно. Ах, не стойте же истуканом, ради всего святого! Быстро, быстро — в боковые двери.
Она провела поэта через задние комнаты — не натопленные и темные — и заставила ждать наверное, почти четверть часа, за которые он слегка продрог, ощущая, как промокшая нижняя сорочка холодит грудь и спину. Наконец, ему принесли шинель и фуражку. Лермонтов оделся, и лакей выпустил его через черный ход во двор, где было так темно, хоть глаз выколи. Побродив по сугробам, он обнаружил арку и проход на улицу. Бормотал самому себе: — Вот попался, дурень! С Милли не поговорил, а немилость на себя навлек. Разумеется, это Мария Николаевна донесла по злобе. Больше некому. Впрочем, мало ли кто меня мог заметить — Бенкендорф, Дубельт… Вот не повезло! — И, вздыхая, зашагал на Шпалерную, где они с бабушкой в этот раз нанимали комнаты.
От Ростопчиной принесли конверт. Лермон прочел:
«Дорогой Мишель.
Остаюсь посредником в Ваших делах сердечных. Отправляю оба письма, а уж Вы разбирайтесь сами.
«Милостивый государь Михаил Юрьевич.
Я не знаю, есть ли у меня право называть Вас теперь иначе: не писала целую вечность, за которую бог знает что могло произойти с Вами. Но надеюсь, что Вы по-прежнему живы и не женаты. Я жива и не замужем тоже. Тут за мной ухаживают несколько кавалеров, но такие хлыщи, что смотреть противно. Бабушка от них тоже не в восторге и гоняет почем зря — очень порой потешно.
Мы по-прежнему в Сан-Ремо (это по-французски, итальянцы пишут слитно), здесь зимой довольно уныло, хоть и снега нет. Море серое и недоброе, но не замерзает. Если сравнивать с Петербургом, то не холодно: ходим в теплых накидках, никаких шалей и салопов. Некто Дмитриевский (Вы его вряд ли знаете), что работает помощником нашего консула в Ницце, дал мне почитать Вашу книгу стихов. Вы такая умница! Я над многими опусами плакала, ибо слышала сама, как Вы их читали вслух у Карамзиных. Ах, зачем судьба разлучила нас?
Мы вернемся на родину не раньше осени. Буду ждать нашей встречи с нетерпением. Напишите, если не забыли еще, если не обиделись на мое долгое молчание. Не сердитесь, пожалуйста. Я по-прежнему питаю к Вам самые искренние чувства.
«Мой бесценный друг.
Я в отчаянии: по дошедшим до меня слухам, государь находится
— Монго, дорогой, наконец-то!
Столыпин ввалился с мороза: пышные усы в инее, щеки алые и глаза шальные. Явно опрокинул с утра пару-тройку рюмочек.
— Наконец-то, Маешка — это правда! — скидывал он на руки Андрею Ивановичу шапку, шарф, шинель. — Дай тебя обнять. Ишь какой сделался мужчинка: плечики стальные, пальчики как клещи. Жизнь походная сделала свое дело.
— Ну а ты никак исхудал?
— Да уж не поправился. В Туле диарея прошибла, не сходил с горшка двое суток. Думал: не холера ли? Но зимой холер не бывает. Ничего, кажется, очухался. Прочищал кишки водкой. Водка, брат, великая сила!
— Вот сейчас и выпьем. Как не выпить за встречу после долгой разлуки?
Говорили о новостях Петербурга, о знакомых актрисах, о балах, о конфузе, происшедшем на балу Воронцовой-Дашковой. Монго жевал телятину и качал неодобрительно головой.
— Надо же так опростоволоситься! Дернуло тебя заявиться в свет при твоем положении.
— Видишь, значит, дернуло. Должен был увидеться с одним человеком.
— Эмилия в Петербурге?
— Догадался, черт.
— Мудрено-то не догадаться. Что, амуры вспыхнули с новой силой?
— Да какое там! Все никак не встретимся. Может быть, сегодня у Карамзиных.
— У Карамзиных можно: августейшие особы — не любители литературных салонов.
— Ты туда со мной?
— Нет, избави бог: там у вас такая скучища. Это не по мне. Если не набьюсь в гости к Сашеньке, то пойду по рукам актрисок.
— Ну, конечно, Монго в своем репертуаре.
Друг, зажмурившись, сладко потянулся.
— А то! Отпуск надо провести с пользой. Ты когда назад?
Лермонтов вздохнул.
— Если в срок, то четырнадцатого марта.
— Потяни немного, и поедем вместе.
— «Потяни» — скажешь тоже. Лишь бы раньше не выгнали.
— Медицинское заключение никогда получить нелишне. Ломота в суставах, то да се.
— Я подумаю.
Вечером он поехал к Карамзиным. Эмилия сидела с чашечкой чая и о чем-то беседовала с хозяйкой, матерью семейства, Екатериной Андреевной. Обе обернулись навстречу Михаилу, и Карамзина сказала:
— О, какие гости! Милости прошу. Потолкуйте здесь, а потом отправимся ужинать. — Встала, уступая поручику место. Он, склонившись, поцеловал ей руку, а она шепнула: — Действуйте смелее. И получите счастье всей своей жизни.
У него в груди сладко екнуло сердце.
Он сел на пуфик рядом с Милли. И проговорил для начала:
— Никаких распоряжений насчет меня пока не вышло. Видимо, отпуск не отменят, но отставки мне не видать как своих ушей. И поближе, в Россию, переведут вряд ли.
— Очень жаль, — проронила Мусина-Пушкина.
— Жаль, конечно, но не фатально. Я еще вернусь в Петербург. И надеюсь, что навсегда. Вы меня дождетесь?
Милли подняла брови.
— То есть как «дождусь»? Вы о чем?