Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
— О, благодарю, ваше величество, — улыбнулась Александра Федоровна.
— Только потому, что вы меня просите. Я сегодня добр.
Михаил приехал к Карамзиным и вошел в гостиную, где был встречен восторженными возгласами: «Наконец-то наш юный кавказец прибыл!» — его сразу окружили гости, в том числе Вяземский, Одоевский и Ростопчина. Стали поздравлять с возвращением, пусть и на два месяца, но зато таким жизнерадостным, посвежевшим. Спрашивали: «Что-нибудь успели сочинить за время походов?» — «Так, по пустякам». — «Почитаете?» — «Непременно, но немного позже, дайте прийти в себя».
Софья Николаевна, взяв его под руку, повела к дивану.
— У меня для вас маленький сюрприз.
— Я
— Вот вы шустрый, право.
— Не заметить Эмилии Карловны в первый же момент было невозможно.
— Да, она расцвела еще больше.
Мусина-Пушкина холодно смотрела в их сторону, чуть облокотившись на валик и слегка обмахиваясь веером. Платье на ней представляло из себя писк последней западноевропейской моды: декольте неглубокое, с кружевной отделкой «берте», с кринолином и широкими оборками; прическа с крупными буклями «а-ля Севинье» [66] . Да, слегка располнела в талии. И лицо вроде округлилось. Ей это идет.
66
А-ля Севинье — общее название различных атрибутов моды по фамилии французской писательницы Мари де Рабютен-Шанталь маркизы де Севинье (1626–1696). Маркиза славилась красотой, изящными манерами, умением одеваться, а также острословием при дворах Людовика XIII и Людовика XIV.
— Бонжур, мсье.
— Бонжур, мадам. Вы похорошели. Вроде хорошеть уже было некуда, а оказывается, можно.
— Мерси. Да и вы возмужали, как я погляжу. Даже посуровели. Говорят, проявляли чудеса героизма.
— А, пустое. Жив остался — и слава богу.
Софья Николаевна спросила:
— Вы расскажете о своих подвигах? Мы вас очень просим.
— Полно, никаких подвигов. Вот стихи почитать могу.
— Да, конечно, просим! Господа, садитесь. Михаил Юрьевич будет нам читать.
Он отпил зельтерской воды и покашлял, прочищая горло. Посмотрел внимательно на Милли и негромко начал:
Я к вам пишу случайно; право, Не знаю, как и для чего. Я потерял уж это право. И что скажу вам? — ничего! Что помню вас? — но, Боже правый, Вы это знаете давно; И вам, должно быть, все равно. И знать вам также нету нужды, Где я? что я? в какой глуши? Душою мы друг другу чужды, Да вряд ли есть родство души.Мусина-Пушкина сидела смущенная, продолжая обмахиваться веером и не смея поднять глаза.
С людьми сближаясь осторожно, Забыл я шум младых проказ, Любовь, поэзию, — но вас Забыть мне было невозможно.Он читал просто и печально, рисуя картины своего походного быта.
Кругом белеются палатки; Казачьи тощие лошадки Стоят рядком, повеся нос; У медных пушек спит прислуга. Едва дымятся фитили; Попарно цепь стоит вдали; Штыки горят под солнцем юга.Но вот начался главный рассказ о военной операции.
Раз — это было под Гихами — Мы проходили темный лес; Огнем дыша, пылал над нами Лазурно-яркийГолос Лермонтова дрожал, все вокруг со страхом слушали.
Чу! в арьергард орудья просят; Вот ружья из кустов выносят, Вот тащат за ноги людей И кличут громко лекарей.Описание схватки было так живо, просто и рельефно, что у многих мурашки забегали по телу.
И два часа в струях потока Бой длился. Резались жестоко, Как звери, молча, с грудью грудь, Ручей телами запрудили. Хотел воды я зачерпнуть… (И зной, и битва утомили Меня), но мутная волна Была тепла, была красна.И с горечью прозвучали впечатления поэта:
А там вдали грядой нестройной, Но вечно гордой и спокойной, Тянулись горы — и Казбек Сверкал главой остроконечной. И с грустью тайной и сердечной Я думал: «Жалкий человек. Чего он хочет!.. небо ясно, Под небом места много всем, Но беспрестанно и напрасно Один враждует он — зачем?»Стихотворение завершалось. Оно началось обращением к любимой женщине и кончалось им же:
Теперь прощайте: если вас Мой безыскусственный рассказ Развеселит, займет хоть малость, Я буду счастлив. А не так? Простите мне его как шалость И тихо молвите: чудак!..Воцарилось гробовое молчание. Даже видавшие виды поэты, седовласые старцы — посетители салона Карамзиных — были потрясены услышанным: словно порыв ветра распахнул оконную раму, и в гостиную ворвались запахи пороха, крови, смерти, войны. В Петербурге так мирно и привычно-уютно, но пришел человек и поведал страшную правду о другой, параллельной жизни, от которой становилось не по себе.
Вяземский приблизился к Лермонтову, обнял по-отечески.
— У меня нет слов. Надо еще прочесть глазами и осмыслить. Вы явились нам в новом, непривычном облике — не мальчика, но мужа. И стихотворение ваше — маленький шедевр.
Посетители салона выйдя из оцепенения, и задвигались, и заговорили, бурно обсуждая услышанное. Михаилу жали руки. Андрей Карамзин — тоже военный — сказал, что намерен подать в отставку, чтобы не иметь ничего общего с теми, кто бездумно посылает людей убивать и умирать неизвестно за что.
Лермонтов посмотрел на диван и, представьте, не увидел там Эмилии Карловны. Поискал глазами по комнате и опять не нашел. Подождал какое-то время, а затем спросил у Софьи Николаевны, где же Мусина-Пушкина. Та ответила:
— Милли уже уехала.
— Как — уехала? Отчего?
— У нее разболелась голова после вашего чтения.
— Вы хотите сказать, что мои стихи сделались причиной головной боли?
Карамзина усмехнулась.
— Ну а вы как думали? Это обращение в начале и потом в конце… можно трактовать только однозначно.