Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
Грели для него в печи чугуны с водой, наливали в ванну, он лежал, отмокал, согревался. Пил горячий чай с медом и вареньем. Засыпал за столом, слушая бабушку, рокотавшую над ухом, — пересказывала новости и слухи, строила ближайшие и дальние планы. Оживился только от одной ее реплики.
— Видела в гостях у Закревской твою давнюю пассию.
Лермонтов приоткрыл один глаз.
— Да? Кого?
— О, конечно: у тебя их пруд пруди! Настоящий гусар.
— И поэт.
— И поэт… Мусину-Пушкину, вот кого.
У него открылись оба глаза.
— Милли
«Милли»! И не совестно этак говорить о замужней даме? «Милли»! Да, Эмилия Карловна возвратилась из-за границы. Чуть поправилась после родов — видимо, пошли ей на пользу. Пышет красотой и здоровьем.
— Новорожденную тоже привезла?
— Хм, так ты знаешь, что это девочка? Уж не от тебя ли?
— Бабушка, ответьте.
— Я почем знаю! Видела графиню мельком, обменялась несколькими фразами. О тебе…
— Обо мне?
— Да, она спросила, как ты на Кавказе. Я ответила, что тебя поощрили отпуском. Но скорее всего в Петербурге не будешь.
— Как — не буду? — изумился он.
Бабушка поджала узкие губы.
— Мне Жуковский рекомендовал, разумеется, со слов великого князя, — не пускать тебя в северную столицу. От греха подальше.
— От какого еще греха?
— По рекомендации августейшей особы. Дескать, нежелательно появление наказанного поручика в петербургском свете.
— Я не собираюсь являться в свет. Ни в театры, ни на балы не пойду. Но поехать в Петербург должен непременно. Книжечка моих стихов вышла — как же не увидеть Краевского? Деньги за нее получу. Повидаю Карамзиных. И к тому же — Милли… ну, Эмилия Карловна.
— Вот что для тебя главное! — рассердилась Елизавета Алексеевна. — Книжка и друзья — лишь предлог. Надо было молчать про Мусину-Пушкину. Вот я старая дура — проболталась невзначай!
Он ответил с улыбкой:
— Проболталась, не проболталась — это все равно, я поеду в Петербург в любом случае. Быть в России и не побывать в Петербурге — нонсенс, несуразность!
Бабушка вздохнула и сказала просительно:
— Миша, заклинаю. Не поедем, останемся в Москве, а затем отдохнем в Тарханах.
— Не хочу в Тарханы. Я с ума сойду, буду биться, как тигр в клетке. И потом: как вы собираетесь хлопотать о моей отставке, будучи в Тарханах?
— Да, ты прав. Надо в Петербург…
— А, вот видите! Непременно надо.
— Только обещай мне вести себя смирно и не лезть в светские салоны?
— Кроме Карамзиных — ни к кому.
— Хорошо, поверю, — заключила Елизавета Алексеевна. А потом произнесла хмуро: — Чует мое сердце: лучше бы не ехать… Но не ехать тоже нельзя. Заколдованный круг какой-то.
Лермонтов беззаботно откинулся на спинку стула.
— Лучше сказать — судьба.
— Я читала твоего «Фаталиста». Может, ты и сам стал фаталистом?
— Может, и стал.
— Миша, не к добру это.
— Отчего не к добру? Возвратился с войны без единой царапины. Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет.
— Полно меня пугать.
— Я и не пугаю,
Цесаревич Александр Николаевич находился в масленичные февральские дни в самом лучшем расположении духа: накануне приехала из баденских земель юная принцесса Гессенская и приняла православие, превратившись в Марию Александровну. Свадьба была назначена на 16 апреля, накануне тезоименитства великого князя — 17 апреля. Чего еще желать молодому и влюбленному?
Сразу после будущих торжеств собирался уехать за границу главный его наставник — у Василия Андреевича Жуковского начинался новый этап в жизни. В Дюссельдорфе он тоже собирался жениться на дочери своего друга, живописца Рейтера, 21-летней Лизе Рейтер, и закончить перевод «Одиссеи» Гомера. Так что настроение у обоих женихов было превосходное. Портить его заботами о судьбе опального Лермонтова совсем не хотелось. Но, превозмогая себя, все-таки решили воспользоваться моментом (свадьба, тезоименитство) и добиться милостей от монарха. Действуя однако не напрямую, а опять-таки при посредничестве ее величества, императрицы Александры Федоровны. Жуковский передал письмо бабушки, Елизаветы Алексеевны, цесаревичу, а тот — матери. И 8 февраля 1841 года она заговорила с супругом во время чаепития:
— Ваше величество, я намедни читала книжку стихотворений нелюбимого вами Лермонтова.
Николай Павлович поставил золотой подстаканник на блюдце.
— Да? И что же?
— Очень поэтично. А отдельные опусы просто гениальны.
Самодержец признался:
— Я тоже читал на досуге. И согласен с вами: недурные вещицы имеются. Он способный молодой человек, но ему не хватает внутренней дисциплины и ясности мышления. Много мусора в голове.
Александра Федоровна сказала просительно:
— Поддержите гения, ваше величество.
— Уж и гения!
— Ну, пусть таланта.
— В чем, по-вашему, я должен его поддержать?
— Возвратите с Кавказа и отпустите в отставку. Пусть сидит и пишет. Храбрых воинов у нас много, а таких поэтов — раз-два и обчелся.
Император возразил твердо:
— Нет, в отставку ему пока рано. Пусть послужит лет хотя бы до тридцати.
— Так верните с Кавказа по крайней мере.
— Я подумаю.
— Нет, пожалуйста, обещай, Николя, теперь же, — перешла на интимный тон императрица, потому что знала: муж — человек военный, если даст слово, сдержит обязательно.
Но и тот был не промах, постарался увильнуть от прямых заверений.
— Обещаю подумать, Алекс.
— Нет. По случаю предстоящих торжеств прояви милосердие. Бабушка Арсеньева не переживет, если внука на Кавказе убьют. Пожалей не его, так ее хотя бы.
Николай Павлович вздохнул и проговорил скрепя сердце:
— Будь по-твоему, дорогая. Коли Лермонтов не затеет новых безобразий, то в связи с бракосочетанием цесаревича и его тезоименитством разрешу твоему протеже послужить где-нибудь в центральной части России.