Лермонтов
Шрифт:
Он хотел знать о сегодняшних делах Кавказского корпуса. Но когда Лермонтов заговорил, слушал рассеянно и, видимо, порывался скорее перейти к собственным воспоминаниям.
— Я неоднократно говаривал, даже и самому государю Александру Павловичу, что внутренние беспокойства горских народов имеют заразительный пример независимости для подданных империи. Покоряя Кавказ, я усмирял мятежный дух. Понимают ли это ныне на Кавказских линиях?
Лермонтов с деревянной интонацией ответил, что да, понимают.
Но Ермолов перескочил уже на другое. Он вспоминал Тифлис, в который въехал впервые в простой рогожной кибитке.
— Я немцев не жаловал, тому все свидетели. И в дворцовой зале не постеснялся спросить у генералов: «А что, дескать, господа, не говорит ли кто-нибудь из вас по-русски?» — Ермолов засмеялся с дребезжанием. Из глаза выдавилась слёзка: так приятно было воспоминание.
Лермонтов тоже усмехнулся, живо представив генеральскую толпу в орденах и лентах, вытянутые досадой лица.
— Однако, — продолжал Ермолов, — я не побрезговал поселить в Грузии пятьсот семей из Вюртемберга, чтобы те своим прилежанием показали пример хозяйственного порядка и довольства. Превыше всего для меня польза отечества! А наград не искал, видит Бог! Средства существования, хотя не роскошные, доставляла мне служба. И если желал, чтобы имя моё страхом стерегло наши границы крепче цепей, то лишь ради убережения сотен солдат от гибели, а тысяч мусульман от измены.
Он проницательно взглянул на сидящего перед ним офицера, скуластого, со смуглым кавказским загаром и какой-то противоборствующей думой на широком лбу.
— А ты, сударь мой, полюбил ли Кавказ? — внезапно спросил он. — Понял ли, что русский солдат не мёртвая сила? Доложу тебе: не видел ни одного казака, стреляющего попусту! Под сильным огнём неприятеля едет не иначе как самым малым шагом... Удалец к удальцу! Чай, помнят ещё Ермолова?
— Помнят, ваше превосходительство. Песни поют про прежнюю доблесть.
— Ну, ну. — Тот придвинулся поближе с живым интересом. — Скажи хоть одну.
Лермонтов, едва сдерживая ядовитость взгляда, пересказал куплет, который в самом деле слышал у костра:
Не орёл гуляет в ясных небесах, Богатырь наш потешается в лесах... С ним стрелою громовой мы упадём, Всё разрушим, сокрушим и в прах сотрём.— Ах, любо, славно, — пробормотал старик. — Снова кровь по-молодому стучит в сердце!
— Извольте другую послушать, — настойчиво сказал Лермонтов. — Чеченцы поют её слово в слово:
В леса беги, моя семья! Беги, жена, бегите, дети! Ермолов рать свою ведёт; Но он в лесу вас не найдёт. Спасенья нет родному краю... Бегите, близок уж рассвет. Меня убьют, я это знаю, Ермолову преграды нет. Но я никак моим врагам Без боя сакли не отдам.Голос Лермонтова поднимался всё выше и выше, пока не зазвенел звуком меди.
Ермолов первым отвёл глаза.
— Были и у них геройские молодцы. Помню Бей-Булата...
Лермонтов вновь прервал его:
— Вы спросили, ваше высокопревосходительство, люблю ли Кавказ? Отвечу с охотой — люблю. Но в его роскошную природу включаю исконных обитателей гор. И не скрою: глядя на снежные вершины, ощущаю порой стыд, как офицер и как русский.
Ермолов заёрзал и насупился.
— Это взгляд пиитический, — произнёс он с досадой, впервые давая понять, что отлично знает, кто перед ним. — Изволь, сударь, выслушать практический. Когда я объезжал Кавказские области, то вывел заключение, что под русским управлением они могли бы приносить доходов и выгод в десять раз больше, чем живя сами по себе. Да, мне выпало успокоить эту цветущую окраину государства, вырвать её из рук алчных азиатских деспотов, чтобы поставить на путь мирного развития. Разве в этом нет правоты?
— Есть правота, ваше высокопревосходительство, — не сразу отозвался Лермонтов.
— Я знал, что племянник моего боевого друга не может пренебречь доводами рассудка! — воскликнул повеселевший Ермолов. — А теперь оставим рассуждения, прошу к столу откушать. Да передай мне, как Петров? Здоровы ли его детки? Что Павел Христофорович Граббе?
Они перешли в столовую.
Уезжал Лермонтов в зимних сумерках со смешанным чувством неприятия и почтительности к опальному генералу.
Многие заметили, что Лермонтов в этот приезд изменился. Времяпрепровождение в свете больше не манило его. Он встретил там тех же дам с невинно-ядовитыми улыбками, тех же пустых адъютантиков. По гостиным пели те же самые романсы — и теми же сахарными голосами! Его воротило от них.
Придворные старательно исполняли своё докучное ремесло: с весёлой улыбкой холопствовали при высоких особах. Императрица старалась показываться лишь при свечах, когда её пышные плечи могли выглядеть соблазнительно. Николай Павлович возомнил себя полицмейстером Европы и вынюхивал малейший след революций. Даже на дам свиты он порой взглядывал как на солдат штрафного полка. Без него в столице не возводилось ни одно каменное здание, не утверждалась мода на причёски. Великий князь Михаил пробавлялся старыми каламбурами. На стол подавались те же яства, тот же водянистый переслащённый чай с бисквитами неизменной формы и вкуса... Свет напоминал комнату со спёртым воздухом. «Петербург создаёт себе подобное», — повторял Лермонтов. Когда прежние однополчане-гусары звали его к ломберному столу, он ставил несколько карт, зевал и удалялся.
В Москве он с некоторым удивлением увидел, как велика его популярность. Недавно вышедшую книжку стихов, куда он включил всего двадцать шесть произведений, покупали чуть не с боя. В Петербурге всё выглядело сдержаннее, но литературные круги встретили его уже как бесспорно своего. Белинский смотрел на него влюблённо, Краевский с жадностью хватал любой черновик, Карамзины обижались, если он пропускал хотя бы один их вечер.
Он вернулся в Петербург четвёртого февраля. Таяло. Бабушка не могла покинуть Тарханы из-за ранней распутицы.