Лермонтов
Шрифт:
— По правде, я не вижу в этом разницы, — сказал Лихарёв, — оба мифа равно далеки от повседневной заботы этих людей. Но сама идея отечества... — Он вдруг смолк.
Лермонтов обернулся: запоздалая пуля ударила Лихарёву в спину навылет. Его улыбка и неоконченная фраза ещё словно витали в густеющем воздухе, а сам он уже лежал без движения.
Лермонтов, угрюмо тряхнув головой, чтобы отогнать свежее воспоминание, присел рядом с толмачом.
— Верно, не один горский отряд дрался нынче, — сказал он, — тысяч до семи, полагаю?
Толмач безразлично кивнул. Тяжёлый взгляд офицера его не смущал.
— У этой речки есть название? — снова спросил тот.
Чеченец наконец поднял глаза, странно
— Валеран-хи. — Ища слов, добавил со скрытым злорадством: — Смерть-река, так её наши старики называют.
Рябой казак, который говорил про пулю-дуру, проходил мимо с зачерпнутым ведёрком. При дневном свете видно было, как вода помутнела от крови. Но к вечеру быстрое течение уже промыло русло, струя стала снова свежей и чистой.
— Попомнят вражьи дети наш штык! Чай, немало их полегло, — сказал казак бесшабашно. — Эй, кунак! Сколько мы ваших нынче побили?
Тот усмехнулся, но головы не повернул.
— Ступай в горы, считай.
Казак опешил было, выбранился и захохотал.
Лермонтов пошёл прочь с чувством тяжести, которая, однако, сменилась холодящей лихорадкой разнородных чувств. Словно он только что поставил на самом себе смертельный эксперимент, который удался, потому что он жив. И напряжение готово было отхлынуть стихами:
...А там, вдали, грядой нестройной, Но вечно гордой и спокойной. Тянулись горы — и Казбек Сверкал главой остроконечной. И с грустью тайной и сердечной Я думал: «Жалкий человек. Чего он хочет!.. небо ясно, Под небом места хватит всем. Но беспрестанно и напрасно Один враждует он — зачем?»Едва отряд возвратился в Грозную, последовал новый приказ: идти в Дагестан, к Темир-Хан-Шуре, на выручку генералу Клюгенау, которого осаждал Шамиль. Четыре батальона пехоты и сотня казаков, рассеянных по укреплениям горного Дагестана, не могли отбить многочисленных отрядов: в аул Чиркей на зов Шамиля стекались чеченцы, салатавцы, андийцы, гумбетовцы. Аулы переходили на его сторону без выстрела. Местный правитель Шамхал Тарковский был бессилен помочь генералу Клюгенау, человеку хладнокровному, который не стал дожидаться осады Темир-Хан-Шуры и с малыми силами пошёл навстречу противнику.
Сильно поредевший галафеевский отряд должен был пройти сто пятьдесят вёрст: через Герзель-аул и крепости Таш-Кичу и Внезапную к Миатлинской переправе на реке Сулак, затем мимо песчаного бархана Сарыкум по руслу речки Шура-Озень в Темир-Хан-Шуру.
Места Лермонтову были знакомы. Когда он писал «Бэлу», в памяти вставали обе крепости: и Таш-Кичу («Каменный брод» — ему понравилось название), и Внезапная с её дальними горами и высоким валом над рекой Акташ, серая струя которой была подобна змее-песчанке. С вала виднелся тонкой горловиной минарет ближнего Андрей-аула. Крепость была невелика, с несколькими пушками и пороховым погребом в виде землянки. Как и три года назад, во Внезапной дули ветры. Шелест ветвей и трав напоминал змеиное шипение. Оно шло со всех сторон, утомляя уши. Часовой у ворот однообразно окликал: «Ходи дальше!»
От Внезапной шли окраиной кумыкские степи; в предгорьях природа создала готовые тропы, обозные лошади брели хоть медленно, но не оступаясь. Горы наплывали, как волны.
Миатлинскую крепость ни разу не осаждали; отлогий правый берег с двухэтажной сторожевой башней и ступенями к быстрому Судаку надёжно защищал её с одной стороны, а обрыв холма по другую сторону также отгораживал от натиска горцев. Мюриды Шамиля ограничивались перестрелкой. Выстрелами отвечала и крепость. Лермонтов, нагнувшись, подобрал пулю — тяжёлую, свинцовую. Подбросил на ладони и зашвырнул в траву.
Тропа от переправы шла между горками с редкими кустами. Холмы будто переливались друг в друга фиолетовыми тенями.
Сулак мчался между высоких берегов. Они поднимались от воды не отвесно, а горбом. Долина реки была прекрасна! Зелёная, ровная, с редкими деревьями, которые далеко отстояли друг от друга. Бирюзовые волны Судака текли сквозь узкое горло между двумя угрюмыми горами, в просвете которых было ещё не небо, а вновь горы: Хадун-баш и Сала-Тау.
Солдаты не знали названия гор, столпившихся вокруг, но толмач-горец охотно назвал их Лермонтову и с одобрением взглянул на молодого офицера, когда тот без насмешки, со старанием повторил гортанные щёлкающие звуки: Хадун-баш, Гочто-шоб, Гибар-шоб, Берцинаб-ахеи...
В Миатлах простояли пять дней, давая отдых измученным лошадям и людям. Лермонтов и Григорий Гагарин усердно рисовали в дорожных альбомах. Батальный эскиз Валерикского боя, сделанный Лермонтовым, Гагарин расцветил акварелью. Третий художник экспедиции Дмитрий Палён набрасывал карандашом профильные портреты: Лермонтов в походной фуражке, с поднятым воротником оказался очень похож.
Отряд Галафеева приближался к Шуре, и Дагестан раскрывал перед поэтом своё неподатливое сердце. Голубел хребет Сала-Тау с белыми известковыми промоинами. Небо и горы казались сотканными из голубой дымки. А ближние горы словно были перепаханы мощным плугом, оставлявшим борозды в крупных камнях. Мышастый цвет осыпей и аспидно-чёрньм каменных гряд! По распадкам дубовые рощи и сизые поляны в полыни и высоких цветах с пронзительно-пряным запахом. Стрекотание сорок, воркование горлинок, жужжание шмелей. И вдруг райские места кончились; путь круто повернул на юго-восток по убитой земле без воды и тени. Пропылённый отряд еле плёлся, изнемогая от зноя и жажды. Пока не засветился, подобно миражу, высочайший песчаный бархан Сарыкум. Огибая его с востока, бежала шустрая речка Шура-Озень. Солдаты составили ружья в козлы, сняли мундиры и кинулись к воде. Офицеры их не останавливали.
«А ведь Валерик поуже Шуры-Озень!» — усмехнулся про себя Лермонтов. Жара мало донимала его. Лишь немного отдохнув, он взобрался на гору. (Толмач сказал, что это великан-нарт присел переобуться и высыпал из сапог набившийся песок).
«Господи, как высок купол неба!» — подумалось Лермонтову. Он лежал на горячем песке, раскинув по сторонам руки. Над ним кружил орёл — мягко, почти не помахивая крыльями. Счёт времени был потерян. Смутно бродили отрывочные строки:
Лежал один я на песке долины... Уступы скал теснилися кругом... И снился мне сияющий огнями Вечерний пир в родимой стороне...Ум осаждали странные видения. Вспомнился рассказ одного штабс-капитана, который сутки пролежал под горой Ахульго, истекая кровью, в безнадёжных мыслях о невесте... «Не хватало ещё, чтобы посреди бала мне померещился ваш труп!» Ба! Да это же голос Катишь, ныне Хвостовой. Он послал ей, уже замужней, свой портрет. Гордячка. Не захотела даже взглянуть. Отослала обратно, не разворачивая. Он так долго отдыхал от пламенных глаз Катишь, от её вздорного, неотвязного когда-то образа, что сам уже не знал, чего в нём больше — ревнивой досады или позднего понимания? И вдруг почувствовал, что улыбается. Губы сами собою шептали: