Лермонтов
Шрифт:
— Зато вы как верноподданный, — живо отозвался Лермонтов. — Жаль, я не наветчик, чтобы передать приятное известие на Малую Морскую, в резиденцию графа Бенкендорфа.
Лермонтов с лёгким поклоном двинулся к выходу.
— Здесь слишком шумно, — сказал он. — Пойду к артиллеристам, предложу партию Мамацеву.
— Как неприятен этот человек! — сказал Россильон, отходя от ошарашенности, в которой его оставил Лермонтов. — Вообще он полон пустейшего самомнения!
— Лермонтов не «вообще», — мягко поправил Лихарёв. — Им движет искреннее чувство. Судит безжалостно, но сердце полно любви к отечеству.
— Возможно, что за вами правота, мой друг, — задумчиво вставил Карл Ламберт, поручик Кавалергардского полка,
— Господа, господа, — примирительно вмешался Монго Столыпин. — В Мишеле просто сидит бес противоречия. Если кто угрюм или мямля, он так и сыплет остротами, вертится юлою. А столкнётся с человеком развязным, тотчас утихнет и смотрит исподлобья.
— Оригинальничает. Бабка набаловала, всё бы по его!
— Ну уж нет, — решительно сказал Руфин Дорохов, забияка и дуэлист, многократно разжалованный, а с нынешней кампании командир конных добровольцев-охотников. Он с шумом бросил карты. — Лермонтов — честная, прямая душа. И удалец, каких мало!
— Да, господа, — подхватил черноглазый Миша Глебов, товарищ Лермонтова по юнкерской школе, моложе его четырьмя годами. — Вспомните хотя бы его последнее молодечество! Пригласил нас, кажется, десятерых, — ты же был с нами, Трубецкой, помнишь? — поужинать за чертой лагеря. Денщики принесли бутылки, закуску, разожгли в ложбинке за кустами костерок. Было, конечно, не по себе, да успокаивала фигура дозорного казака в вечернем тумане. Лермонтов так нас смешил, что мы по траве валялись! А на обратном пути сознался, что никакого дозорного не было в помине: приладил чучело в бурке!
— Вот как? Тем не менее он мне решительно не по вкусу, — проворчал Россильон. — Нигде ему не сидится спокойно.
По Малой Чечне шли осторожно, пуще глаза берегли обоз («до него горцы особо лакомы»). Засады таились за вековыми стволами: солдат не подпускали к воде, они черпали её под пулями. На стоянках какой-нибудь мюрид вертелся волчком на коне, вызывая на бой. И смельчак непременно выискивался...
Одиннадцатого июля на заре отряд Галафеева покинул сожжённый аул Гехи и углубился в дремучий лес. Первыми на большую поляну вышли три батальона куринцев-егерей и сотня казаков. Опушку пересекала речка в отвесных берегах заросшего орешником оврага. На левом берегу громоздились естественной крепостью завалы из толстых деревьев. Было тихо, на выстрелы никто не отвечал. Наконец на поляну выбрался и обоз. Решили готовиться к привалу. Но едва артиллерия стала сниматься с передков, как затаившиеся в овраге чеченцы открыли со всех сторон убийственный огонь. Пришлось с ходу прыгать с высокого обрыва в воду и вступать в штыковой бой.
Белые солдатские фуражки против бараньих папах! Распахнутые груди — и от жары, и от презрения к смерти. Заросшие бородатые лица. Рукопашная. Скрежет, натужное дыхание, короткие вскрики. Чей-то предсмертный стон...
Когда четыре арьергардных орудия подпоручика Мамацева обогнули завал и принялись засыпать его гранатами, на артиллеристов сбоку кинулись горцы. Атаку помог отбить Лермонтов; с отрядом охотников он поспел вовремя. Но вскоре оставил их, чтобы участвовать в главном штурме. Его красная канаусовая рубаха из-под распахнутого сюртука, казалось, мелькала повсюду — он должен был скакать к Галафееву, докладывать о ходе боя, затем переносил его приказания обратно на передовую.
Бой уже длился несколько часов; чеченцев дралось до шести тысяч. Лишь шаг за шагом они пятились к лесу. К вечеру резня прекратилась, последние одиночные выстрелы смолкли, и оставшиеся в живых смогли перевести дух.
Солдаты присаживались к костру; каша уже булькала в котле на двух рогульках. Пороховой дым не разошёлся полностью, хотя от реки тянуло ветерком, и вместе с запахом пропитанной кровью корпии, заскорузлых повязок просачивался пряный диковатый запах горных трав и свежих листьев.
Лермонтов прошёл между костров, вспыхивая малиновой рубахой из-под накинутого мундира без эполет. Он ничего не спрашивал, ни о чём не говорил. Его присутствие здесь было естественно, как вся картина начинающейся мирной ночи после дневного боя.
Солдаты провожали глазами небольшую фигуру с широкими плечами и крупной непокрытой головой, она то сливалась с сумерками, то вновь озарялась костром. Охотник из казаков сказал, шевеля затрещавший сучок концом штыка, чтобы поддать пламени под днище котла:
— Их благородие со мною рядом были. Без спешки, без крика, а где пройдут, там делать больше нечего.
— Пуля-то дура, дура... ан и умна, — добавил другой, рябоватый, с заросшим скошенным подбородком. Их отрывистый разговор был всем понятен, и больше к этому не возвращались, со вниманием следя лишь за пузырящейся в котле кашей.
Черкес-толмач расположился на примятой траве поодаль, вынув из перемётной сумы зачерствевшую лепёшку и кусок острого овечьего сыра, который крошился у него на зубах, как твёрдое зерно под мельничным жерновом. Запах каши его не соблазнял нимало. Он сосредоточенно жевал, уставившись перед собою, словно не было позади солдатских костров, а вокруг лишь одни вечные горы, пристанище свободы. Он не вздрогнул и не повернул головы, когда рядом на корточки присел офицер, обмахиваясь от мошкары фуражкой.
Лермонтов только что уложил в повозку почти бесчувственного Мишку Глебова [69] с туго стянутой повязкой ключицей, велев везти его быстрей к лекарям, но и не трясти понапрасну.
Теперь, когда потеря крови согнала с лица Глебова обычный смуглый румянец и он лежал с сомкнутыми белыми веками, его юность была особенно заметна. Ни молодечество, ни громкий голос, ни размашистые жесты не заслоняли более двадцати двух лет... Лермонтов хотел наклониться, поцеловать его, но испугался дурной приметы и только махнул рукой, чтобы трогали.
69
...уложил в повозку почти бесчувственного Мишку Глебова... — Глебов Михаил Павлович (1819 — 1847), друг Лермонтова, его секундант на последней дуэли. По окончании Школы юнкеров в 1838 г. был выпущен корнетом в л.-гв. Конный полк. Вместе с Лермонтовым участвовал в сражении при р. Валерик 11 июля 1840 г., отличился и был тяжело ранен, летом 1841 г. жил в Пятигорске в одном доме с Мартыновым. Некоторое время после дуэли оставался возле убитого Лермонтова, ожидая возвращения других секундантов. Но затем, по словам Раевского, ускакал в Пятигорск, доложил о случившемся Ильяшенкову, был посажен на гауптвахту. Приговор о лишении Глебова «чинов и прав состояния» Николай I отменил «по уважению полученной им тяжёлой раны». В сентябре 1843 г. попал в плен к горцам, но через полтора месяца был выкраден благодаря обещанной за него награде. Убит в 1847 г. при осаде аула Салты.
В стороне, в куче других тел, лежал безгласный Лихарёв, сорокалетний декабрист, сосланный на Кавказ за участие в мятеже на Сенатской площади. Серая шинель не придавила его, он оставался рассеянно-изящным при всех невзгодах. Лермонтов радовался, что рядом с ним есть человек, с которым они могли часами философствовать, нимало не заботясь о том, как кто взглянет, что офицер прогуливается дружески со своим солдатом.
Когда перестрелка почти утихла и оставалось лишь закрепиться на месте, Лермонтов, по обыкновению, взял Лихарёва под руку. От пережитого лихорадочного волнения хотелось отвлечься разумным человеческим разговором. Они медленно шли, вполголоса беседуя о том, что горец, умирая с воплем «Яшасын Шамиль!», так же тёмен и фанатичен, как и солдат, кинувшийся в штыковую атаку за батюшку царя.