Лермонтов
Шрифт:
— Почитаем, Еким, «Ямбы», — и открывал книжечку Барбье.
Дежурный офицер Горожанский с таинственным видом притворил за собою дверь.
— Вот что, Лермонтов, из давней дружбы считаю долгом предупредить. Помнишь, в юнкерском училище ты сочинил фарсу на Шаховского, который втюрился в толстую гувернанточку, а та предпочла ему эскадронного Клермона? Ну что-то вроде: «Ах, как мила твоя богиня, за ней волочится француз, у неё лицо как дыня...» Дальше не совсем прилично, сколько помню. Так вот, кто-то переиначил слова «Ах, как мила моя княгиня» и пустил по гостиным, будто бы свежее твоё сочинение. Княгиня Щербатова не знает,
— Когда?!
— Бог знает. Может, и завтра.
— Горожанский! Отпусти, брат, объясниться с нею. Только на полчаса. Я обернусь, слово чести порукой.
Тот помялся, сверился с брегетом — до вечернего обхода начальства оставалось три четверти часа — и согласился.
Как гнал Лермонтов взмыленного рысака! Из-под копыт и полозьев разлетались ледяные брызги (в Петербурге стояла гнилая оттепель).
Дорогой он твердил себе, что на разговор с Машет у него всего лишь пять минут: он не может подвести товарища. Взбежав по лестнице, застал её одну, в глухом платье, с заплаканным лицом.
— Неужели вы поверили?!
— Ах, я должна была всего ждать от вас.
— Но ведь это неправда!
— Стихи сочинены не вами?
— Мною... очень давно... Я просто шалил... Поверьте же!
— Мой ребёнок болен, — со странной суровостью произнесла она. — А я уезжаю. Бог меня накажет.
Лермонтов в горечи и досаде с силой ударил ладонью по стиснутому кулаку.
— Как вам объяснить?! Я ничем не оскорбил вас. Клянусь. Мне пора. Прощайте. — На мгновенье он прижался горячими сухими губами к её безответной руке.
Оставшись одна. Машет всё ещё ощущала жгучий след поцелуя. «Как страшно любить его!» — смутно подумалось ей. Дёрнув сонетку, торопливо спросила:
— Тройка заложена? Я еду нынче в ночь.
...А невидимые иглы продолжали вышивать узоры двусмысленных толков.
Акимушка выпалил с порога, что вот Мишель сидит себе взаперти, ничего не знает, а француз везде про него трезвонит громче труб, будто он хвастун и лжец, когда даёт показание, что стрелял в воздух, оказав тем сопернику милость и снисхождение.
Взрыв раздражительности Эрнеста де Баранта был вызван неловким, вызывающим смех положением, в котором он очутился в свете. Тогда как полный достоинства ответ снискал Лермонтову уважение. Баранту-отцу негласно передали мнение царя: его сын должен покинуть Петербург. Но барон медлил: уехать с «историей» за спиной — значит поставить крест на едва начатой карьере!
Между тем известие, столь опрометчиво переданное Шан-Гиреем, не столько огорошило Лермонтова, сколько побудило к немедленному противодействию. Набросав записку, он отправил с нею одного из товарищей-гусар с наказом немедленно приволочь сюда француза. Через самое короткое время бледный Эрнест стоял уже перед Лермонтовым. При двух свидетелях он заверил своего недавнего противника, что в повторной дуэли нет нужды, так как он полностью удовлетворён, а слухи, дошедшие до Лермонтова, неточны.
«Салонный Хлестаков», как прозвал его Лермонтов, не умел держать языка за зубами; вынужденное извинение унижало его. Он представил дело так, будто Лермонтов снова вызывает его. Отец Барант понял, что медлить с отъездом сына больше нельзя, а госпожа Барант отправилась жаловаться великому князю Михаилу Павловичу на кровожадность арестованного.
Ещё раньше педантичный служака Михаил Павлович велел взять у младшего Баранта показания, но министр иностранных дел Нессельроде задержал «вопросы» на несколько дней для перевода их на французский язык, а потом сказал, что Эрнеста де Баранта уже нет в России, хотя это было накануне появления того в ордонансгаузе.
Граф Карл Васильевич Нессельроде и его жена деятельно сочувствовали семейству французского посла, как прежде держали сторону Дантеса.
Возникло новое дело: о противозаконной встрече на гауптвахте и повторном вызове. Лермонтов должен во что бы то ни стало признаться в «искажении истины» (иначе лгуном окажется Эрнест) — так далеко не благородно мыслит почтенный историк и литератор Проспер де Барант. А чтобы вернуть его сынка в Петербург, Лермонтова надобно заслать подальше. И без права возвращения в столицу! Нити интриги потянулись к Бенкендорфу. От былой снисходительности к «мальчику Лермонтову» у Александра Христофоровича не осталось и следа. Теперь он стал самым ярым его врагом. (Должно быть, и Бенкендорфа занозил какой-нибудь едкий сарказм поэта!) Он взялся за Лермонтова с такой грубой настойчивостью, что тот был вынужден просить защиты у командира гвардейского корпуса Михаила Павловича: «Я искренне сожалею, что показание моё оскорбило Баранта... но теперь не могу исправить ошибку посредством лжи, до которой никогда не унижался...»
На второй неделе апреля 1840 года судьба Лермонтова была решена: в Тенгинский полк, на Кавказ, под чеченские пули. В этом сошлось всё — скрытая мстительность царя, недостойные происки де Барантов, тупая беспощадность Бенкендорфа и Нессельроде...
...А покамест Лермонтов ещё в Петербурге, и в типографии Глазунова выходит «Герой нашего времени». Белинский восторженно носится с тонкой книжечкой, как и раньше с каждым стихотворением Лермонтова. Он пытается за чертами литературных героев разглядеть самого автора, личность которого столь властно притягивает его. Краевскому наконец надоедают вечные разговоры о Лермонтове, он почти силой усаживает Виссариона Григорьевича в пролётку и везёт в ордонансгауз.
Всю дорогу Белинский потихоньку ныл, что вовсе незачем ехать, когда он едва знаком с Лермонтовым, и хотя ценит его удивительный талант, но тот уже однажды отнёсся к нему с насмешкой, как бы и теперь не случилось того же. Вообще, что за место для визитов — тюремное помещение? Как взглянет на это стража да и сам узник? Деликатно ли с их стороны? Может, и не помнит его Лермонтов?
Краевский слушал вполуха, отвечал односложно, явно скучая:
— Да вы же, Виссарион Григорьевич, вместе с Лермонтовым у князя Одоевского были. Как ему вас не помнить!
Переступив порог ордонансгауза с обречённым видом, Белинский продолжал ворчать:
— Я и тихо-то идя задыхаюсь на проклятых петербургских лестницах... Не скачите через ступеньки, сделайте милость!
Привёзши Белинского, Краевский лишь на минутку присел на твёрдый табурет, да тотчас и уехал, оставив их один на один.
Белинский заподозрил в том хитрую уловку, проделанную ради него, чтобы он поневоле преодолел свою застенчивость. Но покинул их Краевский совсем по другой причине. Зная, как Лермонтов обычно фамильярничает с ним — то подтолкнёт, то бумагу из рук вырвет, однажды расшалился до того, что перевернул вместе со стулом! — он побоялся ронять себя в глазах сотрудника, терпя эти выходки.