Лермонтов
Шрифт:
Приняв начальство над несколькими десятками дороховских головорезов (так ещё величали их по-старому в отряде), Лермонтов очень скоро, как-то чрезвычайно естественно и просто перенял их обычай одеваться не по уставу, а кто во что горазд: то, что доставалось в награду или перепало после набега. Вместо русских смазных сапог с твёрдыми голенищами на многих были бесшумные чувяки — полусапожки из мягкой кожи, широкие горские шаровары, папахи со сбившейся в комки обвисшей бараньей шерстью. Из-под этих лохм особенно бедово и задиристо поблескивали глаза! Лермонтов, большой чистюля, теперь неделями не снимал канаусовой красной рубахи с косым воротом, сюртука без эполет,
Не знавший ранее бытовых забот о других людях, Лермонтов впервые столкнулся с постоянной недостачей провианта, с негодной амуницией, с откровенным казнокрадством начальства. А ему ведь надобно было обуть и накормить свою «банду». Он взялся за это со свойственной ему энергией.
Он был обычен внешне, но лишь при самом беглом взгляде, когда и тяжёлый неподвижный лермонтовский взгляд мог показаться кому-то «маленькими бегающими глазками». Немного хромал после падения с лошади ещё в училище. Но не был мешковат или связан в движениях. Напротив, ловок и силён физически, а мускульная сила — мускульная уверенность тела в самом себе — не могла не придать ему известного изящества.
Внутренняя жизнь Лермонтова продолжала оставаться неприметной для окружающих. Он беспрерывно вкапывался вглубь души, разрабатывал собственную личность, не оставляя незамеченной никакую малость, беспощадно подвергал себя анализу и суду.
Горная речушка, играя после недавних дождей, бежала с грохотом по камням, над нею вились дикие голуби. Они призывно гукали в зарослях алычи, и этот рыдающий звук изо дня в день сопровождал движение отряда.
«Лермонтовская банда» редко шла в общих рядах; охотники разведывали путь в сторону, рыща по зарослям и выглядывая притаившихся абреков.
Заросшие кустами и травой лощины, каменные ущелья, осеняемые цепью спокойных гор с далёкими снежными верхушками, неумолчное стрекотанье насекомых под ногами, свиристенье и щебет птиц над головой, наконец, глубокое синее небо, отдающее временами фиолетовым цветом, если смотреть из густой тени, — были не только красивы, но и удивительно соразмерны; ничто не выпячивалось, не резало глаз, но всё вместе складывалось в гармоничную картину.
Однако солдаты словно вовсе не чувствовали, а вернее, не сочувствовали этой красоте. Из окружающего они выбирали лишь то, что можно было повернуть смешной или неприятной стороной. Каменистая пыль, смешавшись с потом, разъедала лица, и они всласть бранили её. Доставалось колючим кустам акации и терновника. Насмешничали над бесполезной малостью кизиловых ягод, проклинали воду ледяных ручьёв, в которую боязно опустить натруженные ступни — разом зазнобит. Не нравились солдатам и чистенькие пустые сакли под плоскими крышами, окружённые садами. Красного петуха в аул подпускали без жалости, а с каким-то даже раздражённым удовлетворением, как казалось Лермонтову.
Он старался понять, что двигало этими хоть и удалыми в деле, но обычно спокойными, добродушными людьми, когда они принимались крушить чужое жильё? Откуда возникало немилосердное остервенение? Присуще ли оно человеку изначально или навязано самим словом «война»? На войне должно остервеняться, должно ненавидеть врага, презирать всё, чем он живёт, что в нём и вокруг него. Но тогда и величавый покой чуждой природы инстинктивно воспринимается как нечто опасное и враждебное?
— Что, брат, хороши места? — спросил он у рябого солдата, который служил уже лет пятнадцать и успел полностью проникнуться высокомерием бывалого служаки, который ценит на свете лишь воинское товарищество. С офицерами он неподобострастен, потому что знает себе цену, и готов хладнокровием и лихостью помериться с кем угодно.
— Что в них хорошего, ваше благородие? — с вежливой ленцой отозвался охотник. — Бесполезная земля: камень, сушь.
— Однако горцы здесь сады разводят, скот пасут, хлеб сеют.
Тот пренебрежительно выпятил нижнюю губу из-под щетинистого уса.
— Бабы в подолах землицы наносят — вот и поле ихнее. Смех и грех! Нет, ваше благородие, с Расеей им ни в чём не тягаться.
— А ты где служил все годы?
— Да на Капказе же. Я ныне капказец с головы до ног, — с непоследовательной хвастливостью добавил солдат. — А коли суждено, то и голову сложу здесь. Хоть вот под той деревой схороните, ваше благородие. — Он усмехнулся и указал на прекрасную раскидистую чинару, стоявшую поодаль. — Она меня от полдневного жара укроет, ветерком обмахнёт. Любо! — Взгляд охотника был уже не ёрнический, не пренебрежительный, а почти умилённый.
«Странно, как наша душа ухитряется жить в несоответствии с нашими же словами и поступками? — подумал Лермонтов. — Ведь этот солдат восхищен Кавказом, привязан к нему. Только не осознает этого. Может, так никогда и не поймёт, а будет только насмешничать и браниться? Но переведи его в Воронежскую губернию — затоскует».
Вслух же сказал:
— Не спеши в домовину, служивый. Бог даст, ещё поживём.
— Так точно, ваше благородие, — бодро отозвался солдат, суеверно смущённый собственными странными словами и спеша освободиться от их гнёта. — Повоюем с чеченцами за милую душу!
В первых числах ноября Лермонтов попал на два дня в Ставрополь и наконец-то встретился с Раевским.
— Дай карандаш, — сказал ещё от порога. — Пришли в голову две-три строчки для «Демона».
Раевский удивился.
— Так ты всё ещё пишешь его? Не пора ли проститься? Лермонтов пожал плечами.
— Ту жизнь, которой мы все живём, я не могу уважать. Готов кинуться куда угодно: в прошлое, в будущее, в глубину собственной фантазии, опуститься на дно морское, только вон из немытой России... знаешь? Таков отзыв о нас горцев. Бог весть, что они в него вкладывают? Для себя же я хочу только одного: побыстрее скинуть этот мундир. Служба стала для меня принудительна, как бесстенный каземат.
— Значит, ты уже не находишь выхода в храбрости офицера? — испытующе проговорил Раевский, стараясь проникнуть в друга, с которым их так надолго развело даже не само время, а то, что уместилось в нём. — А помнишь, — продолжал он с живостью, — твои же стихи? — И прочитал на память, запнувшись лишь на одном-двух словах:
Какие степи и моря Оружию славян сопротивлялись? И где веленью русского царя Измена и вражда не покорялись? Смирись, черкес! И Запад и Восток, Быть может, скоро твой разделят рок.