Лермонтов
Шрифт:
На масленую он получил приглашение к Воронцовым-Дашковым [71] (Монго с недавнего времени был смертельно влюблён в графиню).
Казалось, как не затеряться среди шести сотен приглашённых? Ан нет. Царь, который явился совершенно неожиданно, высмотрел армейский мундир с короткими фалдами и выразил своё неодобрение дерзкому веселью не прощённого им поручика.
— Бога ради, Лермонтов! Что ты тут делаешь? Уезжай скорей, — твердил перепуганный Соллогуб. — Чего доброго, тебя ещё арестуют! Видишь грозные взгляды великого князя?
71
...он получил приглашение к Воронцовым-Дашковым... — Воронцовы-Дашковы:
— У меня в доме не арестуют, — отозвалась графиня Воронцова-Дашкова.
Однако вывела его боковым выходом.
Бывать в свете Лермонтову решительно расхотелось. Зато теперь гораздо чаще он посещал своих литературных друзей.
Вечер у Карамзиных разгорался, как тёплый огонёк в печи. На столе шумел сменяемый самовар; гости, посидев за чайным столом, вновь переходили на диваны и кресла.
Пётр Андреевич Вяземский задал всем тему, утверждая, что стихи надобно читать, сообразуясь с логикой и смыслом, а не монотонной скороговоркой, как проборматывал их Пушкин.
Дух Пушкина всё ещё витал в этих стенах, и на него поминутно оборачивались.
— Вот и нет! Пушкин читал как истинный поэт, — пылко возразила Евдокия Ростопчина [72] , считавшая себя ученицей Пушкина с тех пор, как тот одобрил стихотворные опыты восемнадцатилетней девушки. Пушкину даже пришлось утихомиривать тогда её деда Пашкова, пришедшего в негодование от неприличия самого факта: стихи дворянской девицы, его внучки, напечатаны в альманахе «Северные цветы»!
72
Евдокия Ростопчина — Евдокия Петровна (урожд. Сушкова; 1811 — 1858), графиня, писательница. С 1833 г. замужем за графом А. Ф. Ростопчиным, сыном известного московского градоначальника, писателем и библиографом. Её знакомство с Лермонтовым относится к началу 1830-х гг. Ещё с 1827 г. она была знакома с А. С. Пушкиным, который ценил её дарование. В 1836 — 1837 гг. Ростопчина особенно сблизилась с А. С. Пушкиным и писателями его окружения. Она была сестрой товарища Лермонтова пансионских лет С. П. Сушкова и кузиной Е. А. Сушковой (см. коммент. к стр. 49). Юный поэт увлекался Ростопчиной и посвятил ей стихотворение «Крест на скале» (1830) и «Додо» (1831). Однако взаимное дружеское сближение их произошло уже в последний приезд Лермонтова в Петербург в начале 1841 г., когда она была уже известной поэтессой. В это время Лермонтов и Ростопчина встречались почти ежедневно у Карамзиных или у неё в доме. Уезжая, поэт подарил ей альбом, в который вписал посвящённое ей стихотворение «Я верю: под одной звездою...» ([Графине Ростопчиной], 1841). В свою очередь Ростопчина посвятила ему стихотворение «На дорогу!» (8 марта 1841 г.).
Князь Вяземский, виновник этой публикации (происшедшей, кстати, без ведома юного автора), не стал вмешиваться в дальнейший ход событий и лишь подтрунивал над чванством старика. Но Пушкин, прослышав о семейном скандале и о слезах оскорблённой Додо, поехал в дом и долго увещевал переполошённое семейство. Визит «первого поэта», а более того придворного, близкого к государю и, как считалось тогда ещё, отличаемого им, смягчил Пашкова. Пушкин сумел польстить его самолюбию, расхваливая образованность и дарование внучки, также уверяя, что стихотворство лишь прибавит ей блеска в свете. Что, кстати, вскоре и оправдалось: Додо Сушкова вышла замуж за графа Ростопчина, любившего повторять, что он и сам-де небезразличен к поэзии, поскольку его отец выпускал во дни нашествия Наполеона лубочные листовки с раёшником для населения Москвы. (Успокаивать и поднимать дух москвичей полагалось по чину старому Ростопчину как московскому генерал-губернатору той поры).
— Обыденность интонаций принижает стих, — продолжала Евдокия Петровна. — Без ритма он не может существовать. Поэт мыслит не только словами, но и мелодией. Вы согласны? — обратилась она сразу к нескольким присутствующим поэтам.
Владимир Фёдорович Одоевский кивнул со своим обычным сомнамбулическим видом. Мятлев неопределённо пожал плечами. Лермонтов задумался.
— Пожалуй, действительно нельзя по старинке только выпевать стих, — сказал он. — У стиха есть мускулы, он способен напрячься. Страсть чувства передаётся остриём рифмы. О, я положительно несчастен, когда образ, найденный в кипении, вдруг застывает и давит на меня как надгробие. Стихи могут жить только в движении, в изменчивости обличий. Люблю сжимать фразу, вбивать её в быстрые рифмы, но когда нужно для мысли, вывожу её за пределы одной-двух строк, растягиваю в ленту. Мысль должна жить и пульсировать. Вот вам моё кредо, милая Авдотья Петровна!
— Вы немыслимый вольнодумец, Мишель! Ищете свободу даже от цезуры и ямба, — отозвалась Додо, скорее одобрительно, чем порицая.
С тех пор как они с Лермонтовым вспомнили, смеясь, о своём детском знакомстве у кузин Сушковых в Москве в доме на Чистых прудах, графиня Евдокия Петровна относилась к Лермонтову с почти родственной мягкостью.
Посреди красавиц и хохотушек она была золушкой гостиных — небрежная в одежде, с отрешённым выражением лица и ломкими бровями. Стояла, задумчиво склонив голову.
Мятлев и Одоевский слушали их разговор с полным вниманием, сочувствуя Лермонтову, хотя его взгляды едва ли совпадали с архаическими поисками Одоевского или каноническим стихом Мятлева.
Пауза не ускользнула от острого внимания Софи Карамзиной.
— Вот и прекрасно! — воскликнула она, торопясь дать нужное направление возникшей заминке. — Каждый станет читать свои стихи, а мы послушаем и решим, кто более прав. Согласны?
Гости задвигались и заулыбались. Чтение стихов было обычным на этих вечерах, где редко танцевали, не играли в карты, а вином обносили лишь в исключительно торжественных случаях.
— Вы начнёте, князь?
Пётр Андреевич Вяземский слегка поклонился и поправил очки. Он произносил стихи, как слова в разговоре, сопровождая их обычной для него улыбочкой, вкладывая двойственный смысл почти в каждое выражение:
Сердца томная забота, Безымянная печаль! Я невольно жду чего-то, Мне чего-то смутно жаль. Не хочу и не умею Я развлечь свою хандру: Я хандру свою лелею, Как любви своей сестру.Стихи были старые; Петру Андреевичу писалось всё труднее и труднее с каждым годом. Но сделали вид, что слышат их в первый раз.
Мятлев читал театрально, простирая вперёд руки, играя лицом и тоном. Он по-актёрски нажимал на те слова, которые казались ему особенно трогательными. Умница, дипломат, насмешник. Свалившись из-за границы в ночь под Новый год «неожиданным пирогом», он «отчесал» Карамзиным всю свою шуточную поэму про мадам Курдюкову и уверял при этом, что настоящая мать этой поэмы Александра Осиповна Смирнова, потому что он беспрестанно думал о ней, когда сочинял. Но сейчас Мятлев прочёл совсем иное:
Как хороши, как свежи были розы В моём саду. Как взор прельщали мой! Как я молил весенние морозы Не трогать их холодною рукой...Настал черёд Лермонтова. Он произносил стихи сдержанно и отчётливо, без драматических ударений, выдерживая ритм. Его голос звучал то глуховато, то звенел. Но не тенористым высоким бубенцом, а баритональным металлическим гудением, словно издалека ударяли в трещиноватый колокол: