Лета 7071
Шрифт:
— Не ведаешь! — прибавил еще тверже Кашин, уже не для Ивана — для себя. — Ежели благо Руси в твоем своеволии, то в том и беда ее. Ибо кто скажет тебе — неправ, коли будешь неправ?! Кто остановит тебя, кто пресечет произвол? И как могут творить благо те, которые покорно и слепо пойдут за тобой? Чтобы творить истинное благо, надобно иметь в душе истинную силу и истинную страсть, а також — право творить! Ты сего права не дашь никому, и, стало быть, не творцами блага будут пошедшие за тобой, но лишь исполнителями воли твоей. И опять же, как прежде речено, нешто воля твоя — се и благо, и свет, и добро?
— Писано: как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою, — с дурной вызлобью сказал Иван,
В дальнем углу палаты, куда прошел Иван, затихли последние звуки, как будто он увел их туда за собой и притаил там. Мрачная, недобрая тишина, словно палач, вошла в палату и начала свою мучительную пытку, и Иван первым не вынес ее. Глухо, с надрывом — от злобы и от боли, в которой чувствовалась тяжелая надсаженность его души, измученной жестокой внутренней борьбой, выговорил:
— Сегодня я еще возьму вас с собой… Завтра — будет поздно. И пусть никто из вас не вопиет потом о зле и о бесправедье. Реку вам словом господа бога нашего: кто не со мной, тот против меня, кто не собирает со мной, тот расточает.
— Мы пойдем за тобой, — сказал Кашин, — но токмо не как рабы. Ибо мы не рабы твои. Мы потомки свободных государей, которые сидели на землях своих и на вотчинах испокон, как Рюриком Русь поставилась. И ежели сошли наши предки с земель своих и с вотчин — в том их воля добрая. Русь единою стала, но не государь над ней! Ибо деды наши и прадеды пришли на Москву не в подручники государю московскому, но как равные с ним, чтобы вместе править Русью. Да попрали московские право то, и вот уж мы, потомки прежних государей, в холопях у тебя значимся, рабами твоими должны почитать себя, а иначе грядет на нас кара твоя, и притеснения злые, и всякие неправды твои.
— О предках своих уж стыдились бы поминать и о воле их доброй, коей Русь единою стала. Мы, московские, сделали Русь единою, вырвав ее из алчных рук ваших предков. Усобицу да кровную рознь в ней уняли… Нынче уж вы, достойные нащадки своих худославных пращуров, опять заходились усобную распрь заводить! Что творили в малолетство мое?! Поминать о том противно! А после?!. Клятву крестную как блюли? Сейчас же, стыдобные, что исторгает язык ваш?! Что на уме вашем злом?! Что возомнили о себе?! Ну нет же!.. — задохнулся Иван. — Нет!! Кончилось ваше время! Навсегда кончилось! Я не изведу вас, так вы сами пожрете друг друга, как шакалы! Ибо, как писано: откуда в вас вражды и распри? Не отсюда ли, от вожделений ваших? Они, вожделения ваши, — суть ваша! И нет в вас иного ничего, ни правого, ни доброго! Как писано: желаете и не имеете! Препираетесь и враждуете — и не имеете, потому что просите… Просите — и не получаете, потому что просите не на добро, но чтоб употребить для вожделений ваших!
— Мы стоим на том же, государь, на чем стоишь и ты, — с уверенностью в своей правоте сказал Кашин, — токмо наше в твоих глазах — преступное, злое, а твое — святое.
— На чем же вы стоите? На чем? — усмехнулся Иван и покачал рукой, как будто взвешивал в ней что-то малое, ничтожное. — На чем стоишь ты, Шеремет? Одной ногой ты стоишь в могиле, а другой?..
— Я стою на том, государь… — Шереметев начал было говорить сидя, но вдруг поднялся — не от страха, вспомнив гневный покрик царя, обращенный к нему на пиру, — намеренно встал, показывая, что добровольно отказывается от дарованной ему милости — говорить с царем сидя, — что пришла к нам с твоим воцарением горесть горькая… Стал ты ковати злая 266 на всех на нас, к ярости стал удобь подвижен. Кто на чем постоит на своем — на малом вовсе, понеже в каждом свое мнение живет, и вот уже на того опала, и гонение, и нелюбье твое, и злоба. И сколько мы потерпели от тебя от самого и от любимцев твоих! Ты и сам потерпел от них немало.
— В том я
— Во всем ты — сам! И прав ты — во всем! Нас обличаешь святым писанием, а сам позабыл, что написано: от высокомерия происходит раздор, а у советующихся — мудрость.
— Мудрость — у мудрых, а у советующихся, коль они глупы и злонамеренны, все едино раздор. А вы глупы, чванливы и злонамеренны.
— Однако ж призвал ты нас на совет, — каверзно ввернул Шевырев.
— Призвал и до конца в том убедился.
— Ты убедился токмо в том, что мы сегодня не с тобой, — рассудительно, со степенной прямотой выговорил Куракин. — Но так ли ты прав, чтоб всем быть с тобой?! Ты не апостол, не пророк, ты человек, и как человек ты можешь быть не прав.
— Как человек могу, но как государь — нет! Как государь я прав, и сердцем, и духом, и помыслами… Чую, чую я голос!.. Как будто свыше исходит он! Тот голос вещает мне, что избрал я достойные стези и дело мое правое.
— Пошто же правое дело ты восставляешь неправой рукой? — все так же степенно, не повышая голоса и будто не с укором — будто с удивлением спросил Куракин. — Пошто не добродетелью, но злом доказуешь свою правоту?
— Сердце твое далеко отстоит от людей, — почти перебивая Куракина, сказал Кашин, — и не силою духа, не силою разума тщишься ты влечь за собой, но насилием, гнетом…
— Тщишься с усердием на свет и на истину наставлять, — выкрикнул с поспешностью Немой, не давая Ивану ответить, — да токмо от тех твоих наставлений скоро вовсе света невзвидеть!
Челяднин, беззвучный, недвижный и будто совсем безучастный ко всему, что происходило в палате, ни разу за все время боярской перепалки с царем не поднявший своих приспущенных, тяжелых старческих век, отчего казался не только безучастным, но и дремлющим, вдруг медленно повел головой, вскинул веки, его притупленный, несколько скрадывающийся задумчивостью взгляд как бы невольно направился в ту сторону, где сидели Немой и Кашин, и на мгновение задержался на них. Стремительной, блеснувшей и тут же погасшей вспышкой отразилось в его глазах какое-то встрепенувшееся в нем чувство — или мысль, или воспоминание… Да, послышалось Челяднину — не в дерзком выкрике Немого, нет, — в хладнокровной укоризне Кашина послышалось Челяднину что-то знакомое, уже где-то слышанное ранее, уже кем-то говорившееся — почти такими же словами и о том же, с такой же точно прочувствованностью и правомочностью на суд и приговор, за которой стояло гораздо больше, чем укор, и больше, чем предвзятость, — за которой стояли вполне определенные убеждения, образ мыслей, вера, зиждущаяся не только на острых, громадных, беспорядочных глыбах злобы и неприязни, но и на тщательно отесанных и плотно пригнанных друг к другу камнях, положенных в ее основание бесстрастным разумом.
Почти сразу же и вспомнил Челяднин: Курбский, князь Курбский говорил ему в Дерпте те же слова, которые сейчас сказал царю Кашин. «Пошто не силой ума и величием духа влечет он за собой людей, а гнетом, насилием?» — говорил ему Курбский. И еще: «Великое и злое купно не живут!»
Вспомнил Челяднин и свои собственные слова, сказанные Курбскому в ответ, вспомнил и перевел взгляд на Ивана… Сказал он тогда Курбскому, что, быть может, великое беспомощно без зла… Не за царя говорил, но и за царя, а теперь хотел знать, что ответит на это сам царь.
Но Ивану не давали ответить… Он все еще стоял в дальнем углу палаты, у самой стены, словно припертый к ней столь решительным натиском бояр, и был явно растерян. Не ожидал он такого, тем более сейчас — после Полоцка, когда, казалось, бояре должны были вовсе поджать хвосты, принишкнуть и не перечить ему более ни в чем. Он вернулся с победой, с такой победой, от которой перехватило дух у польского короля, не говоря уже о литовских панах, и был уверен, что его собственным панам и подавно станет нечем дышать.