Лета Триглава
Шрифт:
Беса заработала локтями, протискиваясь в толпе все прибывающего люда. Чеканя шаг, прошествовали мимо сварговы соколы, у каждого за плечом пищаль, на кольчугах — огненное колесо Сварга. Что княжеская дружина забыла в Поворове?
Беса не успела обдумать: в толпе полыхнул рыжий Гомолов вихор.
Рыжий да красный — люд опасный, так старики говорили. Гомолу доверять — что в дырявом кармане землю носить, но других перекупов Беса не знала, а Гомол хоть и лукав, а за товар исправно платил, другому тятка людову соль не доверял. Может, и Бесу по старой дружбе не обидит.
—
— Што несешься, будто волкодлаки гонятся? — рыкнул Гомол, поводя блеклыми, в белесых ресницах, глазами. И брови у него тоже белесо-рыжие, а физиогномия вся в конопатых брызгах. И как только до сих пор на свете живет? Приметный слишком для перекупа.
— Дело у меня, — Беса копировала грубоватый тяткин говор и слова произносила заученные. Полезла было за пазуху, а Гомол за руку перехватил.
— Шш, неумная! Хочешь, чтобы все околоточные надзиратели сбежались?!
Не отпуская руки, потащил за собою сквозь толкающихся люд, за железные столбы с пестрыми лентами, и дальше — вдоль покосившихся заборов Житной улицы, из-за которых потявкивали псы и несло соломой и хлебом.
— Теперича показывай!
— Вот, — Беса развернула тряпицу.
Гомол протянул было мосластую руку, но Беса шустро спрятала пузырек.
— Спорый какой! Сколько дашь?
Гомол помял нижнюю губу, будто раздумывая. Наконец, ответил:
— Пару червонцев можно.
— Сорок! — отрезала Беса.
— Шесть, так и быть.
— Тридцать шесть! И больше ни червонца не скину!
— Не гневи Мехру! Товар не рассыпчат, комковат, да снизу черные мураши. Опивец, что ли, преставился?
— Тятка мой… — призналась Беса и почесала некстати защипавшие глаза.
— Неужто, Гордей? — присвистнул Гомол. — Де-ла…
И умолкли оба, обвели лица охранными знаками.
— Раз так, возьму за десятку, — тихо сказал Гомол. — Отдашь?
Беса вздохнула, подумала и согласилась.
Серебряные червонцы позвякивали в холщовом мешочке, жгли карман. На них можно накупить не только лент, а еще пряников да меда. И лучше не пряников — хлеба и овса. Бросить овес в рыхлый чернозем — будет пропитание на следующую годину. Может, и козу заведут. Маменька будет скатерти вышивать, а Беса — строгать финтифлюшки на домовинах, Мехра даст — так и проживут, потом Младку в гимназию устроят, а потом…
Беса прикусила ноготь, не решаясь загадывать.
Сваргово око катилось с зенита. Земля парила. Березы щетинились почками. Боль о тятке утихала, высвобождая место для новой надежды на лучшую жизнь.
Зеленые ленты лучше золотых подошли глазам, и Беса долго вертелась у крошечного, сколотого по краям зеркала, пока заплетала обновку в непослушные кудри. Увидит ли ее Утеш?
Она еще какое-то время слонялась по ярмарке, отсчитывая часть червонцев на хлеб, а часть откладывая в карман на будущие нужды. Гуляния переместились к реке — оттуда ветер нес запахи тины и жабьи песни. Нужно было возвращаться домой, но любопытство разбирало. Разве что одним глазком…
Утеша увидела сразу: стоял подле берез, льняная рубаха подпоясана новеньким поясом, брюки заправлены в красные сапоги. Дудел в свистульку из необожженной глины — мелодия разливалась по вечереющему небу.
— Утеш! — окликнула Беса и замерла.
На плече парня покоилась русая, в лентах, голова. Оба прянули от оклика — Утеш недовольно, девушка испуганно. У обоих алели щеки.
Слов не понадобилось, да и что могла сказать дочь гробовщика? Глупыми показались новые ленты в волосах, глупыми — пустые надежды. Не было у Бесы будущего, и ждала впереди не первая любовь, а прозябание среди могильника.
Беса побежала, не разбирала дороги.
Окраины Поворова скрадывали сумерки — сюда не достигал свет огневых шаров. За оградой споткнулась, сапог провалился в кашу земли, глины и хвойных иголок. Неподалеку чернел вывороченный могильный камень.
Она в растерянности остановилась. Еще на рассвете, до требища, обходила могильники — где камень подправить, где окропить вороньей кровью серпы идола-Мехры. Свежей землей вспухал холм над упокоищем шишей, и вот — их могильник теперь щерился беззубым провалом.
Грудь колыхнула тревога, змей-Утеш забылся на время, осталось лишь беспокойство за маменьку и Младко.
После дождя земля стала рыхлой и податливой, и в ней отчетливо проступали глубокие чужие следы. Беса ускорила шаг, стараясь двигаться бесшумно, то и дело оглядываясь по сторонам: не выйдет ли из-за ельника надзиратель? Не высунется ли душегуб?
Изба молчала, точно омертвелая, в окнах — ни огонька.
«Долго же я гуляла», — с раскаянием подумала Беса и с хрупаньем раздавила глиняную Младкову погремушку.
Стало отчего-то муторно и горячо.
Взбежав по ступеням, Беса нырнула в глухую тишину. Привычные к сумеркам глаза выхватили силуэты стола, скамьи, печи. По щеке мазнули мягкие лапы подвешенного над входом рушника-оберега.
— Маменька? Младко?.. — шепот не разошелся эхом, а канул в тишину, как в омут.
Рукой потянулась к лучине, но брать не стала. Взглядом выхватила из мрака тряпичный куль на скамье.
— Маменька…
Плечо оказалось холодным, одеревенелым, и Беса подавила в горле вскрик.
Мать лежала назвничь, разметав выпроставшиеся из-под очелья косы — они оказались выпачканными в чем-то густом и липком. Свисающей к полу рукой она прикрывала еще что-то — бездвижный сверток наполовину прятался под скамьей, так что Беса видела только подол младенческой сорочки, но уже понимала, кто это, и страшилась понимать…
Будто чья-то горячая ладонь толкнула в грудь, и Беса выпала в сырые сумерки обратно — вовремя!
Полыхнуло вспышкой, нос защекотал едкий запах гари и чего-то незнакомого, но Беса не стала различать. Припустив по грязи, она молилась Мехре-неистовой, Мехре-вечноголодной — ведь не зря ходила на требище и приносила дары! — чтобы была милостива к своим слугам в Нави, ведь не со зла, а от глупой жадности Беса брала людову соль, и вина в том только Бесы, ее одной, а не матери и не Младки, и пусть бы наказывала ее…