Лев Африканский
Шрифт:
— Если ты пообещаешь совету Тефзы жизнь и уважение к обычаям их города, я берусь убедить их в необходимости заплатить в казну.
Заручившись его словом, я отправился к членам совета. Я заявил им, что из Феса пришел приказ с печатью султана о безотлагательной расправе над всеми, кто держит власть в городе. Они заплакали, запричитали, но два дня спустя восемьдесят четыре тысячи динар были положены к ногам командующего. Дотоле мне не доводилось видеть такого количества золота, а позже из уст самого султана я узнал, что ни он, ни его отец никогда еще не располагали такими средствами.
Покидая Тефзу, я получил от горожан, счастливых, что избежали неминуемой
Добравшись до Феса, я, не заходя домой, прямиком отправился к мессиру де Марино: отдал ему заказанный им товар, вернул слуг, лошадь и мулов, а также преподнес подарки на сумму в двести динар, а после без утайки поведал ему о приключившемся со мной, показав все, что удалось приобрести на собственные средства. Он оценил привезенный мною товар минимум в пятнадцать тысяч динар.
— Мне потребовалось тридцать лет, чтобы собрать такую сумму, — молвил он без тени зависти или ревности.
У меня вдруг закружилась голова и появилось ощущение, что весь мир в моей власти, что больше ничто мне не нужно, я ни в ком не нуждаюсь, и отныне удача всегда будет повиноваться мне. Меня охватило ощущение полета. Прощаясь со мной, генуэзец долго жал мне руку, слегка склонившись вперед, я же стоял прямо с высоко поднятой головой и задранным носом. Старик долго держал мою руку в своей, дольше обычного, а затем, не выпрямляясь, заглянул мне в глаза:
— Удача улыбнулась тебе, мой юный друг, и я радуюсь за тебя, словно ты мой сын. Но будь начеку: богатство и власть — враги здравого смысла. Когда ты смотришь на пшеничное поле, то видишь: иные колосья стоят прямо, а другие гнутся, не правда ли? Это оттого, что первые пусты! Сохрани же в себе то смирение, которое привело тебя ко мне и открыло тебе по воле Всевышнего пути удачи.
В этот год кастильцы предприняли самую мощную атаку на Магриб, которая когда-либо ими осуществлялась. Два главных города побережья были ими захвачены: Оран — в мохарраме. Буджия — в рамадане.
Триполи Берберийскому предстояло пасть в следующем году.
Ни один из этих городов с тех пор так и не был отвоеван мусульманами.
ГОД ДВУХ ДВОРЦОВ
916 Хиджры (10 апреля 1510 — 30 марта 1511)
Отныне у меня был свой придворный поэт, охочий до моих винных погребов, моих служанок и моего золота, скорый на хвалебные оды в честь моих гостей и в честь меня самого, при каждом удобном случае: празднике, возвращении каравана либо обычной трапезы в кругу друзей, родных, подчиненных, купцов, бывших проездом улемов, каменщиков, возводивших мой дворец.
После возвращения из Тефзы мое богатство стало расти как на дрожжах, мои торговые представители разъезжали по всей Африке от Бедиса до Сиджилмасы, от Тлемсена до Марракеша с грузом фиников, индиго, хны, растительного масла и тканей; сам же я покидал дом лишь ради очень крупных и важных заказов. Остальное время я ворочал делами из своего дивана
Вот уж поистине: он чеканил свои рифмы из моего золота.
День закладки дворца стал одним из самых торжественных в моей жизни. На закате я отправился со свитой к месту постройки и заложил в фундамент будущего здания, с четырех сторон, ценные талисманы и локоны с головы моей дочери. Я вдруг перестал чураться магии и предрассудков, что в первую очередь удивляло меня самого. По-видимому, это удел богатых, облеченных властью людей: сознавая, что их благосостояние в меньшей степени зиждется на их заслугах, чем на превратностях судьбы, они принимаются обхаживать судьбу, словно любовницу, и поклоняться ей как идеалу.
По ночам в доме Кхали не смолкала музыка — для этого был нанят андалузский оркестр; взоры присутствующих услаждали плясуньи — сплошь рабыни, двух из которых пришлось купить с этой целью. Хибе я запретил танцевать, поскольку с Томбукту не мог решиться выставить на всеобщее обозрение ее неотразимые чары.
Я усадил ее рядом с собой на самую мягкую из подушек и обнял; Фатима, как и было положено достопочтенной супруге, рано ушла спать.
Я был счастлив видеть Хибу в добром расположении духа. Впервые за долгие месяцы к ней вернулось веселое и беззаботное настроение, она тяжело пережила рождение моей дочери. Однажды ночью, войдя к ней, я застал ее вытирающей слезу концом платка; я стал гладить ее по голове, она же ласково, но твердо отвела мою руку, прошептав дрогнувшим голосом, которого я никогда прежде не слышал:
— В моей стране, если женщина бесплодна, она не дожидается, когда мужчина выгонит ее или бросит. Она уходит, прячется и заставляет забыть о себе.
Я попытался обратить все в шутку, как это обычно делала она сама:
— Откуда тебе знать, что на будущий рамадан ты не подаришь мне сына?
Она даже не улыбнулась.
— Еще когда я была подростком, колдун из моего племени сказал, что я никогда не смогу зачать. Тогда я ему не поверила, но теперь… Я с тобой уже целых пять лет, а ребенка тебе родила другая.
Не найдясь, что ответить, я привлек ее к себе, но она отстранилась, при этом ее лицо исказилось от боли.
— Согласишься ли ты освободить меня?
— Для меня ты любимая, а не рабыня. Но я не хотел бы, чтобы ты перестала мне принадлежать.
Сильно, словно наручниками, обхватил я ее запястья своими руками и стал осыпать поцелуями ее ладони.
— Неужто ты забыла нашу ночь в Томбукту и все другие наши ночи, наши обещания никогда не расставаться?
В открытое окно ворвался поток свежего воздуха, задув пламя свечи в бронзовом подсвечнике. Стало темно и грустно, я перестал видеть глаза Хибы. Ее голос был таким далеким, он слегка дрожал, словно она исполняла какой-то древний напев пустыни: