Лев Африканский
Шрифт:
На самом деле я слал ему послание за посланием, но он упорно не желал отвечать на них. Мои слова тронули султана, и в его голосе появились дружеские нотки:
— Ты ни в чем не виноват, Хасан, но все против тебя. И в глазах большинства должен понести наказание. В то же время я не могу забыть, что ты верно служил мне.
Он умолк, взвешивая все «за» и «против», и я поостерегся прерывать его размышления, нутром чуя, что он склоняется к милосердию. Канцлер нагнулся к нему с явным намерением повлиять на него, но султан недовольно отстранился, после чего постановил:
— Тебя
Несмотря на суровый приговор, мне пришлось сделать усилие, чтобы не выказать своего облегчения. Я избежал темницы и разорения, а продолжительное путешествие ничуть меня не пугало. А кроме того, у меня был целый месяц, чтобы привести в порядок свои дела.
Мой выезд из Феса был триумфальным. Было важно отправиться в изгнание с высоко поднятой головой, разодетым в парчу, и не ночью, а при свете дня, и проследовать по кишащим людьми улочкам во главе внушительного каравана, состоящего из двух сотен верблюдов, нагруженных всякого рода товарами, пятидесяти вооруженных стражников, бывших у меня на содержании и готовых отразить нападение грабителей, наводнивших дороги. При мне было двадцать тысяч динар — целое состояние. Проезжая по городу, я сделал три остановки: перед медресе Бу-Инания, во дворе мечети Андалузцев и на улице Горшечников у ворот Победы, и каждый раз бросал в толпу золотые монеты, в ответ удостаиваясь приветствий, благодарных возгласов и оваций.
Это было рискованно. Несколько недоброжелательных слов, сказанных на ушко канцлеру, затем переданных султану, — и я мог быть схвачен и обвинен в том, что обернул в шутку высочайшее повеление. И все же я пошел на этот риск не только из-за своего самолюбия, но и ради отца с матерью, и дочери, которым предстояло прожить без меня эти два года.
Разумеется, я оставил им достаточно средств, чтобы они долгие годы могли себе ни в чем не отказывать, быть всегда сытыми, одетыми в новую одежду и позволить себе держать слуг.
Отъехав от Феса на расстояние двух миль, на дороге в Сефру, будучи уверенным, что все опасности позади, я приблизился к паланкину, убранному шелками, в котором находилась Хиба.
— Вряд ли фессцы припомнят, чтобы кто-нибудь так же гордо отправлялся в ссылку, — довольный собой, бросил я ей.
— К чему бросать вызов приговорам Судьбы, играть с огнем? — явно не разделяя моего легкомыслия, ответила она.
Я пожал плечами, ничуть не обеспокоившись.
— Разве я не поклялся привести тебя в твое племя? Ты будешь там через месяц. Если только не пожелаешь сопровождать меня в Томбукту, а оттуда в Египет.
Вместо ответа она выдохнула загадочное и исполненное страха «Inchallah!».
Четыре дня спустя мы оказались в Вороновой горловине. Стоял октябрь, было холоднее, чем я мог предполагать. Когда пришло время расположиться на ночлег,
Нам с Хибой предстояло провести в нем ночь. Я не без удовольствия вкушал приближение ночи, но чуть только стемнело, моя подруга наотрез отказалась спать в шатре. Причин она не назвала, но в ее глазах было столько страха, что я не стал принуждать ее. В полумиле от лагеря она приметила вход в пещеру, где и пожелала провести эту ночь.
Горы, соседство с гиенами, львами, леопардами, может быть, даже огромными драконами, о которых шла молва, будто при соприкосновении с ними человеческое тело рассыпается, словно оно из глины?! Но вот как раз этого Хиба и не боялась. Холодной осенней ночью ее почему-то пугали не они, а мой великолепный шатер.
Пришлось уступить. Преодолевая собственные предубеждения, я позволил ей увести себя в пещеру, несмотря на предостережения моих людей и их непочтительные взгляды в нашу сторону. Мой авторитет и впрямь пошатнулся, когда Хиба смешно нагрузилась шерстяными одеялами, фонарем, бурдюками с верблюжьим молоком и связкой фиников.
Пещера, или скорее углубление в скале, оказалась небольшой, и это меня успокоило. Ощупав стены, я убедился, что мне не придется делить место ночлега с диким зверем, разве что с моей неугомонной Хибой, которая вела себя все более странно: заваливала камнями вход, расчищала землю под ногами, оборачивала шерстяным одеялом бурдюк и финики, чтобы предохранить их от замерзания. Я же праздно сидел себе и посмеивался над ней, но ни шутки, ни упреки на нее не действовали, она упорно, словно муравей, кружила по пещере и лихорадочно обустраивала ее.
В конце концов мне пришлось замолчать. Но не от усталости, а оттого, что поднялся ветер. Он вдруг так усилился, что его гудение перекрыло все остальные звуки. А вместе с ним поднялся и закружился снежный вихрь; если бы не наваленные Хибой у входа камни, нас бы очень скоро замело снегом. Хиба наконец угомонилась и, ничуть не беспокоясь, опытным глазом осматривала плоды своего труда.
Несравненная моя Хиба! Конечно, я не дожидался этого случая, чтобы полюбить ее. Но прежде она была для меня не чем иным, как игрушкой моего гарема, капризной, сверкающей, умеющей оставаться непостижимой. Теперь же мне открылась совсем другая женщина. При начавшемся буране моим единственным пристанищем были ее глаза, губы, руки.
Я всегда целомудренно удерживался от слов любви, но сердце мое никогда ее не стыдилось. Клянусь Всемогущим Господом, распорядителем бурь и затиший, я любил Хибу и нарек ее «своим сокровищем», не догадываясь, что и впрямь наступит день, когда она станет единственным, чем я буду обладать, я нарек ее «своей жизнью», и вернее сказать нельзя, поскольку именно с ее помощью Бог позволил мне избежать смерти.
Два дня и две ночи вокруг нас ревел и неистовствовал ветер, безостановочно валил густой снег, занесший вход в пещеру и превративший нас в узников.