Лев Африканский
Шрифт:
Между делами я интересовался тем, что происходит во дворце. Неделю спустя после моего приезда султан полностью излечился. Уверовав в то, что недуг послан ему свыше, он призвал четырех великих кади Египта, представляющих четыре школы толкования писания [35] , упрекнул их в том, что они допустили его до совершения стольких преступлений и не предостерегли его, не осудили. Вроде он даже расплакался в их присутствии, чем поверг их в великое изумление: султан был дородным мужчиной, высокого роста, с окладистой бородой. Каясь в поступке, совершенном в отношении престарелого халифа, он обещал безотлагательно исправить зло. И тут же продиктовал отошедшему от дел понтифику [36] послание, доставленное тому комендантом цитадели. Оно гласило:
35
Так
36
Лев Африканский в своем труде «Описание Африки» называет мусульманских халифов понтификами, т. е. первосвященниками.
Приветствует тебя султан, который вручает себя твоим молитвам. Он осознает ответственность за свое поведение по отношению к тебе и был бы безутешен, если б ты не осыпал его упреками. Виной всему дурные поползновения.
В тот же день мухтасиб в сопровождении факельщика вышел в город и провозгласил: «Согласно указу Его Королевского Величества султана отменяются помесячные и понедельные подати, как и все косвенные налоги без исключений, в том числе на право владения мельницами Каира».
Султан вознамерился, чего бы то ему ни стоило, пробудить во Всеблагом милосердное отношение к себе. Приказал собрать на ипподроме всех неимущих мужчин и женщин и раздал милостыню — по две монеты в полфадды на брата, что составило сумму в четыреста динар. Кроме того, раздал три тысячи динар бедным, особенно тем, кто проживал в мечети Ал-Азхар, а также в склепах предместья Карафа.
Затем Канзох вновь призвал великих кади и попросил их заказать во всех мечетях страны молебны на выздоровление августейшего ока. Только трое кади откликнулись, четвертый, маликитского обряда, в этот день хоронил своих детей, умерших от чумы.
Султан согласился на операцию, которая была назначена на пятницу как раз после этих молебнов. Еще неделю он соблюдал постельный режим, после чего подписал помилование многим узникам, содержащимся в четырех тюремных домах, цитадели и в Аркане — дворцовой темнице; среди них было немало членов его семьи, некогда впавших в немилость. Самым знаменитым арестантом, вышедшим таким образом на свободу, был брадобрей Камаледдин, чье имя тут же обошло весь Каир, вызвав множество иронических откликов.
Долгое время красавец Камаледдин ходил в фаворитах султана. В его обязанности было массировать тому подошвы перед сном. Однако, когда господин заболел воспалением мошонки и потребовалось отворить ему кровь, брадобрей раззвонил об этом по всему городу. Чем и навлек на себя монарший гнев.
И вот теперь был прощен. И не только прощен, но еще и получил извинение от своего хозяина за плохое с ним обхождение и также удостоился чести поведать горожанам, что августейшее око излечено. Сюзерен, правда, носил еще повязку на глазах, но уже мог участвовать в заседаниях. Надо сказать, что на подходе были события чрезвычайной важности. Прибыли один за другим посланник шерифа Мекки и индусский посол с одним и тем же известием: португальцы захватили остров Камаран, взяли под свой контроль вход в Красное море и высадили войска на Йеменском побережье. Шериф опасался, как бы они не принялись нападать на паломников из Египта, которые высаживались обычно в портах Йанбо и Джидды, отныне находящихся под наблюдением португальцев. Индусский посланник прибыл с большой помпой, в сопровождении двух громадных слонов, убранных красным бархатом; его больше всего заботило торговое сообщение между Индией и мамлюкской империей, нарушенное португальским нашествием.
Султан заверил их, что очень тронут, отметив, что расположение звезд в этом году не в пользу мусульман, раз в одно и то же время случились и чума, и угроза, нависшая над святыми для магометан местами, и его собственный недуг. Он приказал смотрителю чердаков эмиру Хушкадаму сопровождать посланника до Джидды и оставаться там с целью получения сведений о намерениях португальцев, а также пообещал вооружить флот и самому возглавить его.
Свою тяжелую норию Канзох вновь водрузил на голову не ранее месяца шаабана. Стало ясно, что он окончательно поправился, и городским властям было велено украсить улицы стягами.
Среди всеобщего веселья меня вдруг охватило неодолимое желание одеться на египетский манер. Я снял с себя фесское платье и отложил его подальше в ожидании дня, когда мне придется прощаться с Каиром, после чего облачился в длинную рубаху в зеленую полоску, узкую в груди и расширяющуюся книзу, и сандалии, на голову намотал широкий тюрбан из индийского крепа, и в таком виде взгромоздился на осла и отправился на празднество.
Всем нутром я ощущал: этот город мой, и мне здесь удивительно хорошо. В несколько месяцев я сделался уважаемым человеком. У меня был свой погонщик ослов, свой поставщик фруктов, свой парфюмер, золотых дел мастер, поставщик бумаги; дела пошли в гору, связи во дворце налаживались, в моем распоряжении был особняк на берегу Нила.
Я думал, что достиг оазиса с источником свежей воды.
ГОД ЧЕРКЕШЕНКИ
920 Хиджры (26 февраля 1514 — 14 февраля 1515)
Жизнь Каира со всеми своими радостными и печальными сторонами, наверное, поглотила бы меня с головой, если бы в этот год одна женщина не выбрала меня в качестве поверенного в свою тайну, самую губительную, какая только могла быть, и способную лишить меня как этого света, так и того.
Начало дня, когда я с ней познакомился, было ужасным. Мальчик, погонщик осла, незадолго до въезда в новый город отклонился от привычного маршрута. Я не стал возражать, думая, что он хочет обогнуть какое-то препятствие. Однако вскоре мы попали в толпу. Вложив мне в руки поводья, он извинился и исчез, не дав мне возможности расспросить, куда он меня завел. Дотоле он никогда так не поступал, и я дал себе слово, что пожалуюсь его хозяину.
Вскоре мне открылась причина скопления народа. По улице Салиба приближался вооруженный отряд с барабанщиком и факелоносцем впереди. В середине шел человек с обнаженным торсом и вытянутыми вперед руками — его вел за собой всадник. В это время глашатай зачитал приговор: за кражу тюрбанов преступник приговаривался к разрубанию мечом пополам. Этот род наказания, как я знал, применялся к убийцам, но за несколько последних дней был совершен ряд краж, и торговцы требовали суровой кары.
Несчастный не кричал, лишь стонал, тихо покачивая головой. Два солдата набросились на него, сбили с ног, один из них схватил его под мышки, а другой за ноги. Палач, вооруженный двуручным мечом, приблизился к нему и единым махом разрубил его тело пополам. Я отвернулся, ощутив в животе такой резкий спазм, что чуть не упал. Чья-то рука протянулась ко мне, помогая мне удержаться на осле, и старческий голос проговорил:
— Не след взирать на смерть свысока.
Вместо того чтобы спрыгнуть на землю, я уцепился за осла, дернул поводья и стал выбираться из толпы, навлекая на себя недовольство тех, кому я мешал видеть продолжение зрелища: верхнюю часть туловища поставили на кучу негашеной извести лицом к толпе, чтобы люди могли наблюдать за агонией.
Чтобы как-то справиться с этим страшным впечатлением и не дать ему навсегда поселиться в моей памяти, я решил в этот день не заниматься делами, а разузнать о прибытии и отправлении караванов, а заодно послушать, что говорят. Но чем дальше, тем хуже мне становилось. Меня словно поразили временные слепота и глухота; я ехал, не разбирая дороги, минуя улицы, базары, в полубессознательном состоянии, вдыхая запахи шафрана, поджаренного сыра, слыша как будто вдалеке крики звавших меня торговцев. Без погонщика мой осел пустился блуждать по городу согласно своему разумению. Так длилось до тех пор, пока один торговец не заметил, что со мной творится что-то неладное, не подхватил поводья и не подал мне чашку сахарной воды с запахом жасмина, которая принесла мне облегчение, словно чья-то рука наконец перестала сжимать мои внутренности. Я очутился в Хан ал-Халили, а моим благодетелем оказался один из богатейших персидских купцов, некий Акбар, да осыпет Господь его своими милостями! Он усадил меня, сказав, что не отпустит, пока я окончательно не приду в себя.