Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника
Шрифт:
Татьяна Львовна поставила перед нами чай и села рядом.
– И дальше все пошло не так, – откровенничала Софья Андреевна. – Мы все время ссорились, даже во время медового месяца. А он словно коллекционировал все наши ссоры. Словно нарочно – все записывал. «Последний раздор оставил маленькие следы (незаметные) или, может быть, время. Каждый такой раздор, как ни ничтожен, – есть надрыв любви. Минутное чувство увлечения, досады, самолюбия, гордости – пройдет, а хоть маленький надрез останется навсегда и в лучшем, что есть на свете, – в любви. Мне так хорошо, так хорошо, так ее люблю!» И всегда во всех наших ссорах была виновата я, только я… Он все сожалел об утраченной своей свободе и называл себя рабом… Он писал тогда «Войну и мир», помните,
Я не смог сообразить, о каком именно отрывке идет речь.
– Я все это переписывала и не раз, не два… Много-много раз. Потому помню наизусть. И вот это тоже. – Уставив взгляд в пол, она принялась цитировать: – «Никогда, никогда не женись, мой друг! Вот тебе мой совет: не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал все, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно, а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда не годным… А то пропадет все, что в тебе есть хорошего и высокого. Все истратится по мелочам. Да, да, да! Не смотри на меня с таким удивлением. Ежели ты ждешь от себя чего-нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя все кончено, все закрыто, кроме гостиной, где ты будешь стоять на одной доске с придворным лакеем и идиотом… Да что… Моя жена – прекрасная женщина. Это одна из тех редких женщин, с которою можно быть покойным за свою честь. Но, боже мой… чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым!»
Софья Андреевна сидела, сгорбившись, наклонясь вперед, и тихонько раскачивалась из стороны в сторону. Татьяна Львовна наблюдала за ней с испугом, словно опасалась истерического припадка, но он сейчас вряд ли мог произойти: пожилая женщина слишком устала.
– Ни он, ни я не понимали, откуда бралось наше озлобление друг к другу, то страшное напряжение взаимной ненависти друг к другу, что становилось чем-то страшным, а потом у Левочки вдруг сменялось напряженной животной страстностью… Он мог наговорить мне много самых жестоких слов, и я не молчала в ответ, а потом вдруг он замолкал и… взгляды, улыбки, поцелуи, объятья… Но примирения не происходило, потом он снова становился жестоким, грубым, а я упрекала его в жестокости и эгоизме.
Я остолбенел. Графиня только что дала яркое описание садистической сексуальности, при этом сама не сознавая смысла своих слов. Очевидно, она не понимала, в чем причина их постоянных ссор, считая их обычным делом супругов.
Я мог примерно дорисовать полную картину, вспоминая описания супружеской жизни героев произведений писателя: разочарования в супружеской жизни Левина, у которого ссоры служили и причиной разочарования и причиной «очарования» – то есть возбуждения Libido. Все это давало мне основание говорить о садистических наклонностях в сексуальной жизни Толстого.
– Мама, наверное, не стоит об этом! – запереживала Татьяна Львовна, но остановить старую графиню было невозможно.
– А он все упрекал меня за холодность, – упрямо продолжила она. – Однажды ночью у него даже случилась галлюцинация: почудилось, что в объятиях у него не я, живая, а фарфоровая куколка, и даже край рубашечки отбит. Он рассказал мне об этом, напугал… – Она потупилась. – Вы ведь врач, вы поймете: у него играла большую роль физическая сторона любви. Это ужасно – у меня никакой, напротив.
Явно смущенная Татьяна Львовна снова вмешалась:
– Мама, перестань, пожалуйста!
– Стоит! – с отчаянием в голосе возразила графиня. – Все равно все напишут и будут обсуждать! Мы шли – ты видела? Видела, сколько там газетчиков? Скажите, сударь, бывало ли на вашей станции прежде столько народу? Припоминаете?
Я признался, что не могу припомнить такого столпотворения.
– Вот видите… – вздохнула графиня.
Дочь выложила на стол кой-какую снедь. Софья Андреевна, уже почти успокоившись под действием лекарства, начала осторожно прихлебывать чай, дуя на него, чтобы не обжечься. Очень скоро глаза у нее стали слипаться, и
– Простите нас, – сказала женщина, вернувшись, – простите маму… Она привыкла к тому, что ее обвиняют, привыкла оправдываться, вот и докучает посторонним людям нашими семейными проблемами [4] .
– Не стоит извинений, – заверил ее я, – беседа с Софьей Андреевной была весьма содержательна.
– Чем же, позвольте спросить? Сплетнями?
– Но я же врач! – напомнил я. – Помимо телесных недугов меня всегда интересовали и недуги душевные.
– Ах, так вот вы почему! – Я на минуту испугался, что Татьяна Львовна рассердится, но лицо ее выразило лишь бесконечную усталость. – Сумасшедшими интересуетесь… Отца тоже очень интересуют сумасшедшие. При любой возможности он их внимательно наблюдает.
4
Поведение Софьи Андреевны может показаться странным, но к 1910 году ее нервная система была истощена, графиня страдала от одиночества в собственном доме и действительно была склонна изливать душу первому встречному.
– Но я вовсе не считаю Вашу мать сумасшедшей… Безусловно, нервы у нее не в порядке, но рассуждает она вполне здраво.
– Нет, она больна. Даже профессор Россолимо это подтвердил. Только летом он нашел у нее симптомы тяжелой истерии, депрессии и маниакального состояния.
– Это не есть безумие, – возразил я.
– Папа говорит, что безумие – это эгоизм, доведенный до своего предела, – объявила Татьяна Львовна.
– Очень тонкое наблюдение!
– Если говорить о маме, – продолжила Татьяна Львона, – то ее психические ненормальности выражаются именно в этой форме. Если раньше она готова была беззаветно всю себя отдать другим, теперь она сделалась жертвой болезненной мнительности: что говорят, что станут говорить о ней? Но у нее есть некоторые основания опасаться этого, так как в Ясной поселились дурные люди, притворно жалевшие папу за то, что ему приходилось от нее переносить. Доктор Россолимо сказал, что зачатки нервозности, которые можно было проследить в ней с юности, развились теперь до того, что перешли в душевную болезнь. Временами она теряет всякую власть над собой. Все это чрезвычайно тяжело для отца. Он не может больше работать, страдает бессонницей, стал больше болеть… Мама понимает свою вину, а исправиться не может. Вот она и стала оправдываться по всякому поводу и перед первыми попавшимися людьми, даже перед такими, которые и не помышляли ее в чем-либо обвинять. И я вслед за ней.
– Ваши родители часто ссорились? – решился я.
Она задумчиво кивнула.
– Да. Я вспоминаю довольно много ссор между отцом и матерью, но совершенно не могу припомнить их причин. Я не знаю, быть может, отец был недоволен чем-нибудь, что сказала мать, быть может, просто рассердился он на нее, чтоб дать выход своему плохому настроению. Он был сердит и часто кричал на нее громким и неприятным голосом. Еще ребенком питала я отвращение к этому голосу.
– А Ваша мать?
– Мама всегда только плакала и защищалась.
– Но была ли она действительно в чем-то виновата?
– Не знаю… – Татьяна смущенно улыбнулась. – Но теперь все стало хуже. Теперь все считают ее виноватой в семейном разладе и папиной болезни и даже она сама так считает. Вы говорили с Сашей? С Александрой Львовной?
Я кивнул.
– Она отзывалась о маме плохо?
Я замялся. Татьяна Львовна правильно истолковала мою неуверенность.
– Боюсь, именно она главным образом повредила в этом деле. Я говорю об отношениях моих отца и матери. Больше, чем Чертков. Она молода… Она видит только страдания отца, и, любя его всем сердцем, она думает, что он может начать новую жизнь от своей старой подруги и быть счастливым.