Лев Толстой
Шрифт:
Обострению психического заболевания Софьи Андреевны весьма способствовало известие, что ее главному врагу, в котором она видела источник всех бед, Черткову разрешили жить в Тульской губернии. Теперь Толстой мог часто видеться со своим другом в Телятинках и Ясной Поляне. Софья Андреевна была вне себя. Каждый приезд Черткова усиливал истерию, ставшую ее постоянным, с редкими и недолгими перерывами, состоянием. Она возбужденно металась по дому, пытаясь подслушать их разговоры, и, застигнутая на месте преступления, просила Варвару Михайловну не выдавать ее. Кипела ненавистью. Кричала, что купила пистолет, из которого убьет Черткова, и ее оправдают как сумасшедшую. Ездила к соседней помещице Анне Евгеньевне Звегинцевой, враждебно настроенной против толстовцев, стремясь добиться нового запрещения Черткову проживать в Тульской губернии. Угрожала, что будет собирать подписку среди дворян о необходимости выдворить опасного диссидента, что дойдет до Столыпина, до царя. Продолжала распространять всякие гнусности о будто бы старых любовных отношениях между Чертковым и Толстым, что не могло не возмутить мать Черткова. Евгения Ивановна, аристократка и религиозная сектантка (редстокистка), послала ей письмо, выразив удивление и возмущение такой беспардонной и злонамеренной клеветой, а также тем, что сыновья Толстого не могут остановить мать и указать на то, что та, позабыв о приличиях, оскорбляет всю семью, обливая грязью отца (Лев Львович однажды попросил в мягкой форме мать пощадить нравственность невинных правнуков, но, похоже, движимый ненавистью в
Отношения между Софьей Андреевной и Владимиром Григорьевичем Чертковым, ближайшим помощником и преданным последователем Толстого, испортились уже в конце 1880-х годов, а потом стали прохладнее и постепенно ухудшились и с другими членами семьи (кроме всегда выдержанного и ровного Сергея Львовича и — до поры, до времени — Александры Львовны, с которой в 1910 году Чертков действовал сообща). Чертков одновременно привлекал и отталкивал (сначала он очаровал своей красивой внешностью, отточенными аристократическими манерами, юмором и остроумием Толстых, включая и Софью Андреевну, всегда неравнодушную ко всему светскому, аристократическому, придворному). С большой симпатией к нему относившийся Гольденвейзер, и тот пишет о двойственности натуры Черткова: «В нем было соединение большой умственной (слегка догматической) строгости, даже нетерпимости, с добротою и сердечностью натуры и типичной аристократической благожелательностью в обращении с людьми. Он любил молодежь и умел забавлять ее своими веселыми шутками и фокусами». О двойственности Черткова вспоминает и Александра Львовна, видевшая его в разных ситуациях, и тесно сотрудничавшая и резко спорившая с ним, одно время послушно подчинявшаяся его воле, позднее — под сильным влиянием некоторых членов семьи — восставшая против его властного, упрямого давления: «Никогда, кажется, не встречала я человека, у которого лицо менялось бы так сильно, как у В. Г. Черткова. Порой это был воспитанный, светский человек, с необыкновенно привлекательной улыбкой, заразительным смехом, веселый и ласковый. В эти минуты даже моя мать, которая очень редко смеялась, беззвучно тряслась от смеха, слушая его анекдоты и шутки. Но если кто-нибудь спорил с ним, не соглашался, глубокие складки бороздили лоб, неприятно морщился породистый, горбатый нос, гневом сверкали большие серые глаза и всё лицо принимало злобное выражение. Он не терпел возражений. Светскость и ум, упрямство и деспотизм, смелость взглядов и узость, нетерпимость сектанта — всё это сочеталось в этом человеке». Взгляд, претендующий на беспристрастность, но холодноватый — в 1910 году Чертков представлялся Александре Львовне несколько иным. При всех временных искажениях и субъективных пристрастиях всегда были очевидны его независимость и смелость взглядов, готовность отстаивать их, не оглядываясь на общественное мнение и преследования властей, организаторские способности, бескорыстие и преданность Толстому, равно как и то, что Толстой его выделял среди всех своих последователей, относился к нему с трогательной нежностью, любил. С годами эта сильная привязанность лишь возрастала, быть вдали от друга по воле ли властей или истерическому капризу Софьи Андреевны Толстому было мучительно. В последние годы их слишком часто разлучали, что печалило Толстого, давно уже духовным родством дорожившего больше, чем семейными связями.
Софья Андреевна увидела в дружбе Толстого с Чертковым угрозу интересам ее и семьи, злую и разрушительную волю, отторгающую мужа от самых близких родственников, подрывающую устои семейной жизни. Несколько неосторожных выражений со стороны не отличавшегося чуткостью и дипломатичностью Черткова, и вот он уже хитрый, односторонний, недобрый, лживый, деспотичный, ограниченный, даже тупой человек, опутавший лестью Льва Николаевича, виновник всех бед в семействе Толстых. В 1910 году ненависть вылилась в безумные речи и поступки. Чертков превратился в воплощение дьявола (о принадлежности к инфернальному миру говорит даже его фамилия — не слишком глубокие этимологические изыскания Софьи Андреевны). Он — инициатор и руководитель заговора, который давно ведется и которому не будет конца до смерти несчастного «старика». Стоит Черткову, этому «идолу», «идиоту», «злому фарисею», подсесть к Толстому на кушетку, и Софью Андреевну всю переворачивает от досады и ревности. Стукнет дверь, вздрагивает — не Чертков ли приехал? Холодно, льет дождь, муж уехал к «дьяволу», а она в отчаянии ждет его на крыльце, проклиная соседство с Чертковым. Постоянно мерещится огромная и ненавистная фигура с огромным мешком — с ним Чертков приезжал, старательно складывая в него рукописи Толстого. Рукописи… иногда ее рукой переписанные, принадлежащие семье, целый капитал, выброшенный на ветер, отданный чужому, хитрому и злому человеку. И дневники, где о ней так иногда несправедливо и грубо рассказывается (что подумают потомки? в каком свете предстанет она перед их судом?), к «грубому неотесанному идиоту» перекочевали. Нельзя же такое допустить. Она пока хозяйка Ясной Поляны и может всех неугодных отвадить — не только Черткова, но и родную дочь Александру вместе с ее коварной приспешницей, передающей врагам всё, что происходит в доме. Дьявол, он дьявол и есть, одновременно в разных местах появляется, тут следует быть бдительным и никому нельзя доверять. Вот сказали, что его не ждать, другой человек приедет, а вышла на дорогу — дьявол навстречу. Уверяют, что ошибка вышла. Ерунда — никакой ошибки, ясное дело, плетут интриги, заманивают, запутывают. Нечистый дух трудно прогнать, но можно… если постараться. Отслужили в доме молебен с водосвятием, дабы изгнать дух Владимира Черткова. То-то Лев Николаевич подивился религиозному рвению супруги, одержимой мыслью о спасении мужа и мести врагу, в чем Софья Андреевна и клянется: «Мерзавец и деспот! Забрал бедного старика в свои грязные руки и заставляет его делать злые поступки. Но если я буду жива, я отмщу ему так, как он этого себе и представить не может». Этот крик ненависти прозвучал совсем близко к концу. Октябрь уж наступил.
Нельзя не воздать должного интуиции Софьи Андреевны, сумасшедшему ее ясновидению. Не все подозрения были такими уж беспочвенными. За ее спиной действительно рождались и осуществлялись беспокоившие ее планы. И кое-что Софье Андреевне удалось почерпнуть из потаенных дневников мужа (чутье сыщика в ней было отменное, редчайшее, она твердо была уверена, что тот, кто ищет, всегда найдет). Рысьи глаза, потрясающий нюх, помноженный на феноменальную подозрительность. Валентину Булгакову на всю жизнь запомнился вечер 22 июля. Ничего особенного не происходило. День тянулся вяло и лениво. Толстой был утомлен. Булгаков читал ему свое письмо какому-то убежденному атеисту, Толстой далеко не в первый раз рассуждал о сущности духовной любви. Софья Андреевна была в привычном для всех состоянии на грани нервного срыва. Гостей не ждали, специально послав с одной, приехавшей к Толстому, финкой письмо к Черткову в Телятинки с просьбой не приезжать сегодня, чтобы избежать сцены. Получилось так, что финка и Чертков разъехались и ничего не подозревавший Владимир Григорьевич вдруг явился в Ясную. Состоялось напряженное чаепитие, так как Софья Андреевна держала себя особенно вызывающе, грубо. Все были мрачны, точно «повинность отбывали». Чертков сидел неестественно прямо, с каменным лицом. Очень скоро, не затягивая нервного
Распорядителем же, что было оговорено в подписанной Толстым «сопроводительной бумаге», назначался Владимир Григорьевич Чертков. Дело было совершено в полнейшем секрете при участии необходимых по юридическим правилам трех свидетелей — А. П. Сергеенко, А. Б. Гольденвейзера (последователи и друзья Толстого, которым он мог доверять) и юного домочадца Черткова Анатолия Рыдковского.
Произошло то, чего Софья Андреевна и сыновья (кроме Сергея Львовича) больше всего и боялись — они лишались права собственности на сочинения Толстого после смерти отца, а это было для них ощутимым ударом — игры и развеселый образ жизни требовали всё новых и новых денежных поступлений. Лев Львович почти не вылезал из Ясной Поляны, и его присутствие раздражало отца, как и лихие наезды Андрея Львовича, которого то и дело вызывала на помощь мать. Именно они открыто стали на сторону матери, науськивавшей их на отца, будто бы предавшего интересы семьи, подписавшего под давлением злонамеренного и коварного Черткова завещание, разорившее их. Илья Львович и Михаил Львович также были заинтересованы в завещании другого рода, но активного участия в борьбе двух сформировавшихся «партий» (в другой были Александра Львовна, Феокритова, Чертков, Гольденвейзер, Маковицкий, нейтралитет, но с симпатией ко Льву Николаевичу соблюдали Татьяна Львовна, Сергей Львович, Мария Александровна Шмидт) они не принимали. Как было братьям не переживать — прямо изо рта уплывал хороший кусок, на который после смерти отца они очень рассчитывали. Высчитывали, как из «фальшивого купончика» выколотят «сто тысяч чистоганчиком». Допрашивали с пристрастием Александру Львовну о завещании. Грубо требовали от отца бумагу, хлопали дверьми, отчитывали как мальчишку и оскорбляли, называя его старым дураком, окончательно выжившим из ума, которого надо лечить (Льву Николаевичу послышалось однажды, что Лев Львович даже назвал его дрянью). Владимира Черткова, как главного виновника и организатора затеи с завещанием, сыновья, естественно, тогда люто возненавидели (не остыли и позже — образ Черткова в воспоминаниях Ильи Львовича Толстого очевидно карикатурен).
У Софьи Андреевны родился план, который она и обсуждала с сыновьями: оспорить завещание и доказать, что Льва Николаевича, который «был слаб умом последнее время», «заставили написать завещание в минуты слабости умственной». Об этих планах сообщила Варвара Михайловна Феокритова, ненавидевшая Софью Андреевну, Александре Львовне и другим. О проекте узнал и Лев Толстой, о чем свидетельствует запись в «Дневнике для одного себя»: «Тяжело, что в числе ее безумных мыслей есть и мысль о том, чтобы выставить меня ослабевшим умом и потому сделать недействительным мое завещание, если есть таковое». И тем не менее он не может окончательно порвать и уйти, да и добрейшая Мария Александровна Шмидт отговаривает. Жалко, и продолжает теплиться любовь к ней, полубезумной и ужасной, теперь после бурных натисков, угроз, оскорблений пытающейся добиться нужного от него ласками (целует руку, чего никогда ранее не было), что еще тягостнее, но Льва и Андрея он презирает, убеждаясь в справедливости и необходимости именно такого завещания: «Буду стараться не раздражаться и стоять на своем, главное, молчанием. Нельзя же лишить миллионы людей, может быть, нужного им для души… чтобы Андрей мог пить и развратничать и Лев мазать».
Толстой их, похоже, возненавидел, хотя и пытался побороть столь нехорошее чувство. Это было трудно сделать — сыновья вели себя грубо, вызывающе, эгоистично. Если о чем хочется забыть, вычеркнуть из дневников, писем, мемуаров участников и свидетелей драмы, перенасыщенной «низкими» подробностями, подвергнуть тексты «цензуре», так особенно эти «сыновьи» эпизоды семейной хроники 1910 года. Сыновья в полной мере заслужили презрение и гнев Татьяны Львовны, отхлеставшей их в письме к Андрею Львовичу: «Это неслыханно: окружить 82-летнего старика атмосферой ненависти, злобы, лжи и даже препятствовать тому, чтобы он уехал отдохнуть от всего этого. Чего еще нужно от него? Он в имущественном отношении дал нам гораздо больше того, что сам получил. Всё, что он имел, он отдал семье. И теперь ты не стесняешься обращаться к нему — ненавидимому тобой — еще с разговорами о завещании. Неужели ты не понимаешь, насколько такое поведение не вяжется с простым понятием о приличии и порядочности? О нравственной стороне вопроса я умалчиваю. Далеко ты зашел».
Сдерживать страсти, бушевавшие в Ясной Поляне, Татьяне Львовне становилось с каждым днем всё труднее. Обстановка накалялась, и скандалы следовали один за другим. Софья Андреевна, не стесняясь в выражениях, поносила Александру Львовну и Феокритову за то, что те нарушили тишину в доме, Варвара Михайловна нервно, обиженно отвечала, дочь безмолвствовала, сжав губы, застыв с презрительно-насмешливой улыбкой. Секретарь Валентин Булгаков, сидевший напротив Александры Львовны, горестно размышлял о том, что все эти крики доносятся до расположенной рядом спальни Толстого: «Около него — эти бабьи сцены. Мало того, что около него: из-за него. Какая нелепость!..» Были как «бабьи сцены», закончившиеся изгнанием Феокритовой и временным уходом из дома дочери, так и бесцеремонные выходки сыновей. И успешные изыскания Софьи Андреевны, обнаружившей дневник Александры Львовны и потаенный дневник Толстого. И объяснения между участниками конфликта и Толстого с Чертковым. Словом, была неистовая борьба, а в ней, как известно, все средства хороши и поминутно страдает справедливость.
Толстому развернувшаяся борьба была неприятна. В «Дневнике для одного себя» он свои чувства выразил так: «Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела и противна мне. Буду стараться любя (страшно сказать, так я далек от этого) вести ее». Трудно, невозможно это исполнить, тут надо было быть «как лампа, закрытым от внешних влияний ветра — насекомых и при этом чистым, прозрачным и жарко горящим». Трудно и с дочерью Александрой, и с другом Чертковым, упрекающим его в слабости и уступках жене: «От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти от всех». Так ведь уйти от всех равнозначно смерти.
Как неприятны были Толстому таинственные переговоры, свидания в лесу, завещание, текст которого тщательно скрывался, интриги и недомолвки, отсутствие доверия и согласия, атмосфера подозрительности и вражды! Толстой и представить себе не мог, что придется скрываться и заводить потаенные дневники. Что однако поделаешь, если его дневник сделался предметом общего достояния и обсуждения, что стали требовать изъять из него те или иные фрагменты (как и из писем и — уже — из произведений). Но какой же это дневник, если он беспрерывно подвергается цензуре и в любой миг может быть уничтожен? Пришлось поневоле завести тайные записи — и жизнь раздвоилась: правдивая и открытая натура Толстого измучились. Не лучше и история с завещанием. Зачем эти тайны, расколовшие семью? Не лучше ли было действовать в открытую, а не украдкой, как заговорщики? И стоило Павлу Бирюкову внести некоторую смуту, Толстой с готовностью признал свою ошибку, о чем и сообщил главному вдохновителю и организатору составлению завещания Черткову: «Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или всё оставить как было, — ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мной правительства, составив по форме завещание».