Либретто для жонглёра
Шрифт:
Иннокентий А. Сергеев
ЛИБРЕТТО ДЛЯ ЖОНГЛЁРА
Пролог
Было летнее утро. На утоптанном песке дороги, пустынной, как обычно в это время суток, сидел человек и уплетал бананы. Одет он был скорее странно, нежели неряшливо. Возраст его определить было бы столь же трудно, как возраст рыцаря на миниатюре старинной рукописи, - можно было сказать только, что он не молод, но пожалуй, что и не стар. Бороды у него не было, или же она у него не росла, как это сказано об Александре Македонском, неважно кем. Человек этот сидел спиной к дороге и был настолько поглощён своим занятием, - не лишённым, видимо, известной приятности, - что даже не заметил, как справа от него на песок легла тень. Доев очередной банан, он обернулся, вероятно, для того чтобы аккуратно разложить кожуру на дороге в виде морской звезды, как он это проделал предыдущие пять раз, и только тогда обнаружил, что за его спиной стоит некий упитанный господин, одетый по-дорожному - с саквояжем в руке, благородной внешности, добродетельный, милостивый и великодушный, мудрый и щедрый, стоял он в непринуждённой позе, возложив свою правую руку в белоснежной перчатке на изящную, ручной работы трость и, словно бы задумавшись о чём-то важном, смотрел. Скарамуш, - а это был именно он, - застыв с банановой кожурой в руке, приветливо улыбнулся. - Вот, - пожаловался он незнакомцу.
– Не могу удержаться. Он помахал кожурой. - Не могу устоять. Вредно есть столько мучного, а вот... - Мучнистого, - негромко поправил его господин с тростью.
– Позвольте, однако, спросить, на что вы собираетесь употребить эту кожуру? - Разложу её на дороге, - просто ответил Скарамуш. - Позвольте узнать, зачем? - Вдруг кто-нибудь поскользнётся. Смешно будет. Незнакомец осуждающе покачал головой. - Дурацкая шутка, - сурово заметил он. - Верно!
– весело согласился Скарамуш.
– Дурак будет, если поскользнётся! Незнакомец не засмеялся. - Мне представляется, - сказал он после некоторой паузы, - что мы попутчики. - Это зависит от того, куда следует ваша милость. - Скорее, от того, куда следуете вы. - А куда-нибудь, - беспечно отозвался Скарамуш. - Позвольте, однако, спросить, как вы предполагаете узнать то место, куда вы идёте. Скарамуш погрузился в раздумье. - Что-то я не понял, - признался он наконец. - Когда вы придёте... - Да? - Как вы узнаете, что пришли? - Куда? - Туда, куда вы идёте. - Не знаю, - пожал Скарамуш плечами и тут же добавил.
– А вы как думаете? Ответа не последовало.
– задумчиво проговорил незнакомец. - Что вы, ваша милость!
– всплеснув руками, заторопился Скарамуш.
– Я не более, чем скромный виноградарь, какое уж тут названье! - Но теперь вы более не виноградарь, - заметил незнакомец.
– Если я вас правильно понял. - Увы, - печально произнес Скарамуш.
– Вы меня поняли правильно. - Я буду называть вас Попутчик. Скарамуш смиренно склонил голову. - Как будет угодно вашей милости. - Пойдёмте, я что-то устал стоять. - Постойте! - Да?
– незнакомец обернулся.
– В чём дело? - А как мы узнаем, что уже пришли? - Я пойму, - сказал он и едва слышно добавил.
– Я большой мастер по таким делам. - Тогда я буду называть вас Мастер!
– сказал Скарамуш, воодушевляясь. Мой Мастер, могу ли я просить вас об одной милости? - Сколько угодно, однако, пойдёмте же! Скарамуш бросился догонять. - Зовите меня Скарамуш, мой Мастер. Видите ли, таково моё имя. - Ну что ж, пожалуй, так будет даже лучше, - согласился незнакомец. - А ваше имя?..
– спросил Скарамуш, всё более набираясь смелости. - Людовик, - с достоинством произнёс его теперь уже спутник. - Людовик?.. - Людовик Пятнадцатый. Скарамуш встал как вкопанный и, молитвенно заломив руки, воскликнул: - О мой король! Мы объедем весь свет! Неизвестно, к кому он обращался, ибо глаза его были возведены к небу, бывшему, к слову сказать, безупречно ясным, как обычно в это время года. Здесь
. . .
Летом в Вавилоне, мягко говоря, душно. Словно бы исполинская птица накрыла его своей неподъёмной тушей и с терпеливой сонливостью высиживает кладку, а ты по её милости каждое утро с тоской отдираешь своё разваренное тело от липких простыней, тащишься в душ и с омерзением подставляешь себя под жидкие струйки безнадёжно тёпленького душа, потом заставляешь себя выпить сырое яйцо, - о горячем завтраке даже думать противно, - и остаток дня проводишь в том меланхоличном состоянии, которое можно было бы назвать созерцанием, медитацией или поэтической грустью, если бы не было более родного и привычного слуху слова: "облом". Облом спать, облом бодрствовать, выбираешь нечто среднее. Разум спит, желания дремлют, лёгкие мерно поглощают табачный дым и уличный смог, свободно проникающий через открытое окно в комнату, поэзия кажется дурью, а высокие порывы души вызывают непристойный смех, единственное же, что представляется тебе достойным уважения в этом мире - это вентилятор и холодильник. Спасибо вам за то, что вы есть! В один из таких упоительных дней я лежал, развалившись на кровати, и, посасывая последнюю из остававшихся у меня бутылок пива, невесело прикидывал степень своего падения. И тогда я услышал эти тихие звуки. Немного изменив положение головы, чтобы по возможности определить их происхождение, я увидел капли воды, падавшие на беззащитные страницы раскрытой на столе книги. Некоторое время я безучастно наблюдал это трогательное и почти символическое зрелище, пока до меня не дошло, наконец, что если бы на месте этой книги было темя моей головы, капли эти не предвещали бы мне большей пытки. Холодильник разморозился. Нужно было спасать свою жизнь. Первой, разумеется, пришла в голову мысль о бегстве. Но куда бежать? На Огненную Землю? И тут я вспомнил, что мои родственники, - а именно, дядя с женой, - давно приглашают меня погостить у них. Около месяца назад я получил от них письмо, в один из своих не слишком частых визитов домой (к родителям). Жили они в небольшом городке километрах в ста от Вавилона, но за шесть лет я так ни разу и не наведался к ним - не было настроения. Визиты вежливости для меня нож острый, письма, телефонные звонки, поздравления с праздниками и семейными датами - тоже; поэтому все обидчивые на меня уже давно успели обидеться, а остальные просто сочли меня человеком, потерянным для клана, затерявшимся где-то в вавилонских лабиринтах, и даже мои родители, кажется, окончательно смирились с тем, что я иногда месяцами не даю о себе знать, и даже на Рождество могу приехать в последний день рождественской недели, а то и не приехать вовсе. Понятно, что я не стал отвечать на это письмо и решать ничего, по своему обыкновению, ничего не стал, предоставив родне расценивать моё молчание как согласие или как невежливый отказ, как им угодно. Кто его знает, как распорядится случай и настроение? И вот, судьба распорядилась так, что в тот же день, взмокший и одуревший от жары и давки в электричке, я свалился им как снег (?) на голову. Приняли они меня тепло, хорошо приняли. Замечу сразу же, Элиссу я почти не помнил. Элисса - это жена моего дяди, то есть, получается, моя тетя. Замуж она вышла семь лет назад, и только однажды, спустя год после этого события, я увидел её, да и то, не обратив на неё никакого внимания в силу того, что именно в этот момент совершал переход от нервного возбуждения к полной и сокрушительной апатии, - заскок, именуемый, кажется, астеническим состоянием. Настоящее (настоящее ли?) её имя - Эльза. Это не значит, что она немка; это значит, что у неё родители с прибабахом. - Ничего, если я так напишу? - Пиши. Они, и правда, прибабахнутые. Разумеется, я немедленно отбросил его как явную нелепицу и стал называть ее Элиссой. Дядя, услышав это, пожал плечами, но ничего возражать не стал.
"Она красивая женщина", - думал я и повторял шёпотом: "Красивая женщина", - и было приятно, что меня никто не слышит. В расщелину штор пробивался резко очерченный синий свет ночной улицы, прорезав комнату до самой двери, он лежал на ковре. Во всём доме спали. Спать не хотелось. Мне было приятно, и даже духота казалась домашней. Я знал, что смогу завтра отоспаться, и моя противоестественная бодрость меня не тревожила. Мимо за окном проехала машина. "Ну разве можно так рано ложиться?" - подумал я. Только-только разговориться успели. А ведь она приоделась. Извинилась, что ничего толком не готовила, зато завтра обязательно что-нибудь вкусненькое состряпает. - Племянник родной приехал, сделай что-нибудь этакое, наше! А она сказала: "У нас ведь и развлечений-то никаких нет". Дядя обиделся: "Как нет, а какие развлечения нужны? Лес есть, река. Не какая-нибудь, а настоящая. Кино нужно? Дом культуры, пожалуйста. Там, кстати, сейчас фильм идёт какой-то американский. Надо в газете посмотреть". И я сказал, что не нужно, но он всё равно принялся искать эту газету. Мы остались одни. Я всё мялся и боялся посмотреть на нее. Она спросила меня, на каком я теперь курсе. На пятом уже? Один год остался, да и то неполный. - Не трудно учиться? Я хотел отмахнуться, но сообразил, что это будет невежливо, и не успел ничего ответить. Появился дядя со своей газетой. Он включил торшер и сунул мне газету в руки: "Читай. Это наша городская брехаловка. Так себе, конечно, газетка", - сказал он пренебрежительно и гордо. Хлопнул себя по животу и, многозначительно посмотрев на жену, сказал: "Ну что, как насчет того чтобы поужинать?" И она ушла собирать на стол. За ужином он всё рассказывал о своей студенческой эпопее и о каких-то своих друзьях в Вавилоне, и всё никак не мог успокоиться. Вздыхал, что нет вина. - А то бы бабахнули за приезд племянничка. "Ну как там в Городе, новые власти, да? Давно я туда не наезжал". Я отвечал что-то. Мы переглянулись, и она едва заметно улыбнулась. Мы поняли друг друга. (Я заворочался в постели.) И всё-таки мне удалось остаться с ней наедине. Я всё пил свой чай, а она сидела рядом. Сначала я только бубнил что-то, а стоило мне немного разойтись, как она поднялась и стала мыть посуду. Правда, тут же закрыла кран и виновато вытерла руки о полотенце, но после этого я уже не мог оставаться на кухне. И я ушёл. А потом они легли спать. Она принесла мне постельное бельё, и я заговорил с ней. - Вот только почитать ничего с собой не взял. Ни о чём не думал, когда уезжал. Она разгладила ладонью простынь и улыбнулась. - У нас есть книги. Правда, немного. Я не буду закрывать форточку? - Конечно, не нужно. Иногда и читаешь через силу, но заставляешь себя. Хотя бывает, так умотаешься, что и не до книг. - Да, - сказала она.
– А всё равно. Потихоньку, потихоньку устаёшь и не можешь уже больше... ждать чего-то... Она спохватилась, конечно. И, пожелав мне спокойной ночи, ушла. А я сидел, не в силах поверить, что она только что произнесла это. Таким голосом. "Красивая женщина", - прошептал я и уткнулся в подушку.
– "Женщина..." Я вспомнил, что забыл выдернуть вилку холодильника из розетки. Это меня почему-то сильно огорчило. Потом вспомнил, что в холодильнике осталось масло. Теперь оно заплесневеет, фуй, мерзость. И я всё думал об этом масле и злился: "Далось мне это масло!" И не мог заснуть. А потом всё-таки заснул, но два или три раза просыпался. А когда проснулся окончательно, подумал: "Наверное, они уже ушли".
Было утро, и так тихо было, что я подумал: "Они ушли". Я потянулся и, выбравшись из постели, принялся шуметь: жмурясь, раздвинул шторы, подобрал с ковра покрывало и, напевая песенку без слов, зашлёпал в ванную с твёрдым намерением принять душ. По дороге я безо всякой нужды отворил дверь спальни и заглянул туда. Я быстро затворил дверь. Стало совсем тихо. Я на цыпочках вернулся обратно, забыв про умывание. Они спали. И только тут я вспомнил, что сегодня воскресенье. Я взял со столика свои часы. Полдевятого. На улице было безлюдно. Заняться было нечем. Через семнадцать минут я понял, что мне скучно, что я голоден, неумыт, а к магнитофону нет наушников. "Через полчасика поднимутся", - утешал себя я.
– "Потерплю". Они проснулись в одиннадцатом часу. Я уже успел побриться и привести себя в порядок. - Проснулся?
– сказал дядя. Он был в майке и в спортивных штанах.
– Давно? Я сказал: "Да. Прекрасно выспался". Он включил телевизор и вышел из комнаты. После завтрака он шумел пылесосом. Уходил в магазин и вернулся с бутылкой водки, которую бережно пристроил в холодильнике. "До вечера", - пояснил он мне. Телевизор не выключался весь день. Элисса, - я уже называл её так, - хлопотала у плиты. Я помогал ей, мы разговаривали. Я окончательно понял, что она ангел. Она испекла лимонный пирог. В жизни такого не пробовал. Я расточал восторги, дядя довольно посмеивался. Элисса краем фартука отирала пот. Вечером дядя предпринял смелую попытку споить меня, подмешав в водку сироп и загазировав полученное вещество. Элисса переполошилась, но я оставался спокоен, - мне доводилось пить и не такое. Элисса пить отказалась. Я тоже. Дядя, став не в меру разговорчив, заставил меня курить прямо на кухне, сообщив, что детей у них нет. При этом он тоскливо посмотрел на свою жену и пожаловался: "Не хочет рожать. Как вот её заставить?" Я уклонился от ответа. Элисса ушла, потому что на кухне сидеть стало совсем невозможно. Я вышел на балкон, - дядя называл его не иначе как лоджией. Второй раз в жизни я видел балкон на первом этаже. - Зачем такой нужен?
– сказал я Элиссе. Она стояла рядом. В комнате орал телевизор. Она затянулась сигаретой. Темнело. Она сказала: "Так и живём". А я сказал: "Завтра на работу?" - и засмеялся. Она кивнула и посмотрела на меня: "А что еще делать?" - Как убить время? Или жизнь? Она сказала: "Наверное". А я сказал: "Я знаю дворец. Есть люди, которые обходят его стороной, есть люди, которые тянут шею,
Я очень жалел, что не догадался захватить с собой кассеты. Мы засиживались на кухне до часа ночи, и я всё говорил, говорил, а она слушала, улыбалась, качала головой, поправляла прическу, наливала ещё чаю, резала пирог, а я жевал и рассказывал ей о сюрреализме, о жизни и смерти, о своих эстетических воззрениях, о Марселе Прусте, о своём детстве, о постимпрессионистах, о сущности Возрождения, о христианской догматике, о том, как мне нравятся "The Cure", о версиях смерти Моцарта, об императоре Калигуле и... о, боже! Всякий раз, ложась спать, я с ужасом вспоминал о том, о чём я так и не успел, забыл рассказать, и понимал, что не рассказал в сущности ни о чём. И на другой день я встречал её, когда она возвращалась с работы, и мы шли куда-нибудь погулять или посидеть, и возвращались обычно довольно поздно. Бедняжка, как ей было тяжело с её душой и её сердцем, с её вкусом и чуткостью жить среди всего этого убожества, отупляющей монотонности, когда не с кем даже поговорить, и никто ничего не понимает и не хочет слушать, и озабочен только тем, как бы насолить кому-нибудь, да как бы не загреметь под грядущее сокращение, да как бы бородавку из-под носа вывести, нюхать мешает мясо, не припахивает ли. Я звонил ей на работу, я умолял её уйти пораньше, удрать, улизнуть, и мы пойдём в парк, мы пойдём за город... Нельзя сказать, чтобы дяде всё это очень нравилось. Я его понимаю. Мы-то ужинали пирожными или чебуреками, а ему приходилось самому себе что-нибудь готовить и кушать то, что приготовил - а куда деваться? Хотя мог бы и в ресторане питаться зарабатывал он для своей зарплаты неплохо. Жмот. Он, должно быть, мечтал о том дне, когда я уеду, и он снова сможет вести привычную и спокойную паразитическую жизнь. Но когда в тот вечер мы вышли к реке и долго стояли на берегу, и смотрели, как уходит солнце, я понял, ясно и отчетливо, что не хочу расставаться с Элиссой. Кажется, она думала о том же.
Прошла неделя. Я уже вполне освоился в этом городке и пришёл к выводу, что развлечений здесь, и правда, нет никаких. Разве что прогуляться от парикмахерской до Дома культуры, поглазеть на аляповатую афишку, потом заглянуть в книжный ларек, тоскливо посмеяться над выставленными образцами человеческой глупости и другой дорогой вернуться к той же парикмахерской. Можно было ещё пойти на автостанцию, сесть на скамейку и наблюдать, как подъезжают и отъезжают автобусы. В лесу было топко, загажено, и одолевали комары. И только река была по-настоящему красива. И парк. Исследование домашней библиотеки заняло у меня несколько минут. Частью она состояла из того, "на что подписывали на работе" (с партийным блокнотом в нагрузку), частью из книг, которые "теперь, говорят, все читают". - Почему бы вам не избавиться от этого хлама и не купить хорошие книги? - А где? Как? Какие? Она рассказала мне о том, как мечтала когда-то о сцене, а стала инженером по электротехнике. Зачем, спрашивается? - Чтобы убить жизнь, - пошутил я. Но я и сам не знал, зачем я целых пять лет сдавал какие-то экзамены, спал за приборами, потел, скучал, решал задачки, зачем? Она сказала, что раньше брала книги в городской библиотеке. Разговаривая, мы иногда вдруг умолкали и смотрели друг на друга или просто сидели рядышком и молчали. И я держал её руку в своей. Она отводила глаза. Словно стряхнув с себя оцепенение, вставала с места, прохаживалась по комнате или уходила и включала где-нибудь воду. Или произносила фразу, на которую не надо было отвечать. Я целыми днями бездельничал. Было приятно просто лежать и ничего не делать. Думать о ней. Я пытался было писать стихи, но получалось скверно. Бросил. "Something Holds Me In The Ties", - хотелось мне петь. Хотелось слушать музыку, но не было хороших кассет. Я перестал рано вставать. Научился рано ложиться. В два часа по полуночи я гасил торшер, подтягивал покрывало к плечам, целовал подушку и засыпал. По ночам дядя просыпался и, кряхтя, шёл на кухню, тяжело ступая на половицы, от чего они немилосердно скрипели. Он звенел посудой, хлопал дверцей холодильника - перекусывал. Поначалу я каждый раз просыпался, потом привык. Так продолжалось до того самого дня, когда мы вышли с Элиссой к реке и увидели закат.
Run With Me
Мы вышли к реке и увидели красное солнце и необъятное небо. Лениво проплывали баржи, оставляя за собой тяжёлые складки червонного зеркала. Становилось прохладно. - Пора возвращаться, - сказала Элисса. - Не хочется, - сказал я. - Не хочется, - тихо повторила она. И мы постояли ещё, а потом она сказала: "Но что будет, если остаться здесь? Жечь костры, пересчитывать звезды? Варить уху? Жить в палатке?" - Всё это одна бутафория, - сказал я. - Тогда что?
– спросила она.
– Всё равно придётся возвращаться. - Вовсе не обязательно оставаться на одном месте. Я сказал: "Не нужно оставаться на одном месте. Это огромный мир, и можно идти всё дальше и дальше, и открывать всё новые страны. Это огромный, прекрасный, светлый, неисчерпаемый мир". - И в нём можно жить?
– спросила она. - Я живу в нём, - сказал я.
– А это всего лишь вход, и даже не парадный, а скорее, чёрный. Можно всю жизнь просидеть у дверей, называя это романтикой или чем угодно, да так и не войти. Как в притче у Кафки. - И кто же страж этих дверей?
– спросила Элисса. - Ночь, - сказал я.
– Нужно миновать её, не задев. Нужно уметь пройти её насквозь и не окраситься в чёрное, пронзить её подобно молнии. - Пойдём, - сказала Элисса. - Нет!
– воскликнул я.
– Останемся ещё хоть ненадолго. - Поздно уже, - возразила она. И мы вернулись. Дядя пребывал в самом мрачном настроении. Наверное, какие-нибудь неприятности. У этих людей вечно какие-нибудь неприятности; я решил не обращать на него внимания. Но Элисса, кажется, расстроилась. Она такая чуткая. Они закрылись в спальне и о чём-то говорили там, - я не слышал, о чём, но вряд ли о чём-то приятном. Я лежал и читал ирландские сказки. А потом постучался и спросил, не составит ли мне кто-нибудь компанию и не попьёт ли со мной чаю. Голос дяди ответил, что нет. Мне показалось, что ответ прозвучал несколько раздражённо. Что мне оставалось делать? Я отправился пить чай один. И в этот вечер больше не видел Элиссы. А на следующий день к пяти часам я отправился встречать её у проходной, где совершенно неожиданно столкнулся со своим дядей. Не знаю, что ему там было нужно, но встреча наша не вызвала у него особой радости. Когда Элисса вышла из стеклянных дверей, она сначала увидела меня, а уж потом за моей спиной разглядела своего мужа. Как она смутилась, бедняжка! Она в растерянности смотрела то на меня, то на него, а потом бросилась бежать. Бежать! И мы как два идиота пустились вдогонку. Со стороны это, должно быть, выглядело весьма эффектно. Она влетела в автобус, и автобус уехал, а мы остались переводить дыхание на пустой остановке. И тогда дядя повернулся ко мне и сказал: "Ты, кажется, в лес собирался, за грибами там, ещё куда?" - Собирался, - сказал я. - Вот что, родной, - произнёс дядя.
– Обещают плохою погоду... - Ну и что?
– не понял я. - Ты что, ничего не понимаешь?
– разозлился он.
– Не видишь, какая ерунда творится? - Где?
– спросил я. - В общем так, уезжай, пожалуй, сегодня. Не в обиде, нет? - Но почему? - Так. Так просто, - сказал он, похлопывая меня по руке.
– Значит, сегодня. Договорились? - Раз меня выпроваживают, то я, конечно, не стану навязывать своё присутствие... - Ну вот и славно, - сказал дядя.
– Только ты не обижайся. Мне ведь самому это неприятно. Ты же видишь, какая хренота выходит. Итак, я должен был уезжать. Мне было так тошно, что жить не хотелось. Сначала я плакал, потом просто лежал и смотрел в потолок, потом всё-таки собрался, чтобы выйти к последней электричке. Эллиса твердо заявила, что пойдёт меня провожать. Дядя буркнул что-то и хлопнул дверью кухни. И я уехал. А Элисса уехала вместе со мной.
Она смеётся: "Неужели всё так и было?" - Просто цирк какой-то, - говорит она и кладёт последний листок на стол. - Но согласись, - говорю я.
– Это было довольно комично.
– Зачем ты всё это пишешь?
– спросила Элисса.
– Для кого? - Для себя, - ответил я. Дурацкий вопрос - дурацкий ответ. - Но ведь ты это и так знаешь. - Я пишу, что бы не думать. Единственный способ избавиться от мыслей это отдать их бумаге. - А иначе? - Иначе? - Что плохого в том, чтобы думать. - Ничего. Что плохого в том чтобы жить? Нужно выбрать, оставаться ли тебе на месте, или идти дальше, только и всего. Сушить свою жизнь по мере того, как она становиться прошлым, для гербария и носиться с ней как с писаной торбой, или оставить её здесь, отправляясь в будущее. Здесь, где она произошла. Помнишь, мы говорили с тобой о лысых романтиках, выдумывающих разные походы и ритуалы с палатками и ухой на костре, о тех, кто всю жизнь сидит перед дверью, боясь войти? Нельзя оставаться на одном месте, нельзя цепляться за прошлое, нужно отдать его... бумаге, холсту... если, конечно, есть что отдавать. А жизнь - это миг. Только что она была, и вот она уже прошлое. И у каждого своя дорога. - Тогда пиши, - разрешила она. - Спасибо тебе, Элисса. Ты прелесть.
....
We Can Be So Good Together
Она стояла на краю платформы. Я стоял в тамбуре и смотрел в темноту на дне ущелья, отделявшего вагон от асфальта, на котором стояла она. Я не мог смотреть на неё. Она молчала. Я сделал над собой усилие и встретил её взгляд. И не мог уйти от него. Мы стояли и смотрели друг другу в глаза, и мне стало страшно. Машинист объявил, что посадка окончена, и двери закры... - ... ваются.
– Она шагнула, и за её спиной захлопнулось. У неё перехватило дыхание, она качнулась, но устояла, я удержал её. Фонари тронулись с места, заскользили тени. Она метнулась к дверям, стала колотить ладонью, потом обернулась, и я сказал: "Закрылись". И сказал: "Пойдём в вагон".
..................
Мы сели к окну, и я смотрел на неё, а она смотрела на меня. - Вот мы и вместе, - сказал я. Она медленно кивнула. - Всё позади. Уже едем. Мы улыбнулись друг другу как напроказившие школьники. Убежали. Вот здорово! В вагоне было пусто, за окнами было темно. Мы были вдвоем.
............
В арабских сказках сплошь и рядом влюбляются по портретам. Выглядит это несколько сомнительно, хотя, конечно, портрет всё же лучше, чем фотография. Что если человек не фотогеничен? Вундеркинд Лимонадус непременно сказал бы по этому поводу: "Портрет не заменяет живого лица. Иллюстрацией этому может служить тот факт, что нельзя наесться яблоками Сезанна, как бы хорошо они не были написаны". Говорят, внешность обманчива. Не думаю. Родственные связи определяют фамильное сходство. Но родство душ так же должно неким образом проявляться в закономерности тех или иных черт. Это чувствуешь сердцем. Как знак, подаваемый тебе свыше. Каким ты увидела меня, Элисса?