Лицо войны(Современная орфография)
Шрифт:
В канаве около большого углового дома навалена была целая груда тел русских и австрийских солдат, они смешались в объятиях смерти… Из этого дома никто не должен был выйти живым… Пулеметы из его окон слишком много скосили наших воинов, и все засевшие в доме были обречены…
Сзади, со стороны сада, его уже подожгли», черный, густой дым столбом тянулся вверх, языки пламени лизали стену и близко растущие грушевые деревья… Свежая сочная зелень трещала и коробилась в огне.
Около дверей завязалась
Австрийский офицер, засев у верхнего слухового окна, отстреливался из револьвера, а снизу ему отвечали из винтовок наши солдаты… С фасада же, из окон, по-прежнему трещали пулеметы то прерывчатой, то бесконечно долгой дробью…
У задней стены, невдалеке от двери, лежал весь окровавленный крестьянин, уже старый, с сильной сединой, в странных желтых волосах… Шрапнельным стаканом ему оторвало кисть руки, а, кроме того, пуля прошла грудь на вылет…
Видимо он уже перестал страдать… Лицо его бледное было скорее усталое и сонное, он безучастно смотрел по сторонам и дыханье вырывалось из его груди с шумом и клокотаньем.
На него не обращали внимания; когда-то он был владельцем этого дома, хозяином скотного двора, огорода и фруктового сада, жил безбедно и беспечально, и вдруг пришла война, перешли через границу австрийские солдаты, выгнали его из его дома, угнали или перебили его скот, опустошили огород и сад…
Не спрашивая его желания, поставили в окнах его мирного дома пулеметы и начали громить ряды той армии, которую он привык считать родной, тех людей, среди которых был, быть может, его родной сын…
И вот прилетел какой-то снаряд, и ни с того ни с сего оторвал ему руку, прилетела пуля и пробила грудь, и теперь, лежа на траве, забытый всеми старик задавал себе один вопрос:
— За что все это… и сожженный дом, и опустошенный сад, и угнанный скот… За что оторвана рука и пробита грудь!?..
Но все были заняты своим делом и неинтересен никому был этот посторонний раненый старик…
Между тем, дом разгорелся…
Австрийцы еще отстреливались; но уже менее усердно… Офицер, стрелявший через слуховое окно, был ранен и умолк…
И вдруг пулеметы прекратили совсем огонь, замолкли и винтовки и осаждающие невольно тоже затихли.
Внутри горящего дома происходила какая-то суета…
— Быть может, они сдаются, — предположил ротный командир…
Но в эту минуту раздался слабый, задыхающийся голос раненого крестьянина:
— Пан… а пан… Пан офицер… Там у бани другой выход есть… Туда пан идите туда…
Мы мгновенно поняли в чем дело: дом имел еще один выход, и австрийцы могли бежать через него…
Мы бросились туда.
Около маленькой бани, действительно, была дверь черного хода, забаррикадированная изнутри мебелью.
Слышно было, как австрийцы старались без шуму растащить баррикады.
Моментально была организована засада. Кто в канаву, кто за кусты, кто за поваленную бочку попрятались наши солдаты и едва только отворилась дверь и осторожно выскользнули на двор несколько австрийцев, мы бросились на них в штыки… Люди забылись… забыли опасность, забыли человеческие чувства в этом страшном порыве накипевшей злобы, кололи штыками, били прикладами, чем попало, сталкивали в огонь пылающего здания…
— Прочь от дома! — кричал ротный командир. — Лицо его было обожжено и по нему струилась кровь узкой красной полоской…
Действительно, прогоревшая крыша рухнула, увлекая за собою стены.
Целый фонтан искр и пламени высоко взвился к небу и черный густой дым пахнул нам в лицо обжигающим дыханием.
Мне не суждено было видеть конца этого дела, но деревня была очищена от австрийцев, я это знаю; уже лежа на траве с тяжелым туманом в голове, я видел новые подходившие колонны наших, я видел веселые лица и слышал радостные голоса…
За эту ночь было пережито страшно много…
Вернулось сознание…
Была дождливая сырая полночь…
Дорога, на которой я лежал, глинистая и размякшая от дождя… Голова страшно тяжелая… Нога ныла и немела…
Кругом люди, множество людей, но все или стонущие или уже молчаливо покорные…
И над всем этим ужасом — темная, безмолвная и равнодушная ночь…
Дивизионный лазарет был на горе около большого сахарного завода…
Громадный сарай с широко раскрытыми черной пастью воротами, был окружен целой сотней разных повозок, двуколок, фур и подвод… Одни из них были полны ранеными, другие, уже освобожденные, пугали грудами окровавленной соломы…
На носилкам, просто на земле и на шинелях лежали вокруг сарая сотни людей с измученными серыми лицами… Это были раненые, ждущие перевязки…
А внутри на деревянном полу, залитом кровью, и забросанном обрывками ваты и бинтов, лежали еще сотни людей. Между ними сновали белые фигуры, врачей, сестер и санитаров.
Пахло кровью, иодоформом и потом…
И первый, кто мне бросился в глаза, когда мои носилки опустились около дверей сарая на землю, это — вчерашний старик-поляк, владелец сожженного дома…
Он уже сидел бодрый с перевязанным белым обрубком своей изуродованной руки, он улыбнулся мне и приветствовал:
— Доброе утро, пан!
— Как ваше здоровье? — спросил я…
— Э, что пан мое здоровье… Вот чье здоровье дорого, — махнул он на сарай, — я, что… у меня и ноги ходят, а руки мне все равно не нужно… милостыню просить и одной хватит… Он горько усмехнулся.