Лиловые люпины
Шрифт:
— Левой, правой, раз, два, три! У швед-ской стенки— стоп! Равняйсь! Смирно! Иванкович, я еще не сказала «вольно»! Руки по швам!
— Люси, а как ты не боишься мне про все это рассказывать?
— Тебе? С тобой бояться о новом чуваке трёкать? Не для меня это слово — бояться. Бойтесь вы, детки, а стиляги не из пугливых. Знаешь, — решительно сказала она, — я, наверно, скоро вообще из школы ухряю.
— Куда, Люси? — ужаснулась я.
— Куда? К Альберту в ремеслуху, он приглашает. Что мне тут с вами делать? Третий год в девятом сидеть? Знаешь, ведь у меня сплошные пары. У тебя хоть по литре пятеры. Школка — это не стиль.
— Люси, а что твоя мама скажет?
— Ма-а-ма? — удивленно протянула Люси. — Ну, скажет, мол, одной такой, как она, больше, одной меньше, велико дело. Ей же лучше: не буду у нее монету на каждую ерунду клянчить — разве это стиль? Хватит, побыла я бэби, пора и свой танец в жизни сбацать. В ремесленном все-таки зарплата. Да если мама что, я вообще из дому сдеру, и ай лав ю вери-вери. Альберт меня на великую стройку Волго-Дона
— Так тебе для этого надо за него замуж, а еще рано, не запишут.
— Не запишут? А мы и без записи железно проживем! Не жили, не жили, а потом взяли и зажили! От записи дети не родятся, меня и саму мама без записи выродила. — Люси, очевидно, тоже знала, откуда дети. — А ты, Плеша, не лупи глаза, что я тебя за свою взяла. Тебе хоть до стильной чувы и далеко, а чувствую я, что и ты не такая, как все они. И учишься не так чтобы уж очень лучше. И трёкать много не будешь: кто тебе поверит? Скажут, хуже себя захотела найти.
В этом прозвучало пускай презрительное, но все же предложение дружбы, во всяком случае от всех скрытого сговора, признание равенства, на которое я ответить не могла: у меня была Инка Иванкович, да и знобило меня почему-то от каждого слова Люси. Я опустила глаза к своим порыжелым мальчиковым ботинкам с неверно перекрещенными шнурками, влажно разбухшими от снега, и мы обе замолчали.
— К уп-ражнениям на шведской стенке при-ступили! За перекладину беремся! Жим всем телом вверх на обеих руках! Раз! Два! Вис на левой руке! Три! Четыре! Вис на правой! Собранней, собранней висим, Блинова! Иванкович, как висишь? У мужа на шее так висеть будешь! Раз! Два! Спрыг на мат. Руки вперед при спрыге!
Чтобы прервать молчание, я задала Люси очередной идиотский вопрос:
— А где вы с ним целуетесь?
— С кем? С Альбертом? В парадной, где же еще, — уже неохотно ответила Люси, наверно догадываясь, что не с той связалась. Но гордость, однако, все еще продолжала распирать ее, и она уточнила: — Мы знаешь как стильно все обмозговали? В первый-то раз целовались внизу, в подъезде, а внизу, сколько есть жильцов, все мимо шлендрают, лаптями шаркают, так и зырят от делать нечего. А на второй раз мы доперли — поднялись выше пятого этажа, там маленькая лестница на чердак, на ней и засели, и целовались аж до жути. Ведь в одиннадцать вечера никто на чердак не полезет.
Я даже не сумела выразить восхищения их находчивостью, до того меня ошеломило все, что говорила Люси. Она отдалялась на глазах. Что я могла сказать, чем с ней сравняться? Знакомством с киноартистом Игорем? Киноартист — это, конечно, звучало, это был стиль, но он же никуда меня не приглашал, не говоря уж о поцелуях. Семейная встреча дома, родственный поход на кладбище, ни Брода, ни пластикатового пояска, никакой клёвости.
— Схожу-ка, что ли, в убортрест, — сказала Люси и вышла.
«Убортрестом» звалась единственная в школе одноместная, с унитазом и стульчаком, запирающаяся изнутри учительская уборная. Остальные, наши, на каждом этаже по две, представляли собою длинные загоны, разгороженные фанерными стенками на открытые стойла, где зияли в полу дырки, осененные с двух сторон ржавыми шипастыми подставками для ног великанского размера. Посещать учительский убортрест считалось делом необычным, почетным и бесстрашным, туда можно было бегать только во время уроков, а значит, прогуливая, что очень подходило для абсолютно отпетой Люси. Когда я впервые вошла в убортрест, я прежде всего поразилась: уборная для учителей, значит, они тоже ходят туда, как мы?.. Убортрест находился тут же на первом этаже, неподалеку, но Люси все не возвращалась — должно быть, окончательно уразумела, что «трёкала с бэби». И правильно. Нас разделяла пропасть. Всего лишь на год старше меня, она УЖЕ ЦЕЛОВАЛАСЬ! И мало того, собиралась уйти из школы и из дому! Я, скорей всего, не смогла скрыть боязливого почтения, и Люси догадалась, что я ей не пара. И вот результат: после такого интересного разговора я — одна, кругом только тряпки наших «дев» да крики из физзала:
— На месте бе-гом! Раз-два-три! Раз-два-три! Локтями, локтями энергичненько работаем! Иванкович, тебе что, толкаться не приходилось? Представь, что бежишь в буфет за коржиками! Раз-два-три! Выше коленки! А теперь бе-гом — марш!
Послышался топот, потом вдруг чей-то вскрик — и в физзале стало надолго тихо. Скучая и злясь на себя, я принялась рассматривать платья «дев», пустые, уныло свисавшие с крючков. Я уже так хорошо их знала, что могла определить, которое — чье.
Нам всем предписывалось носить совершенно одинаковую форму— строгое коричневое платье с воротником-стойкой и черный передник. Чулки полагались в резинку, туфли или сапожки — без малейшего признака каблука. В качестве единственного украшения допускался белый воротничок, которым обшивали стойку, и белые манжеты — возможные, но необязательные. Формы, пожалуй, придерживались лишь я да еще две-три девы, вернее, это придерживались наши родители. Матери остальных, не выходя из рамок коричневого с черным и белым, старались всеми способами смягчить, разнообразить и унаряднить форму дочерей. Платье старосты Вали Изотовой было благородной плотной, глубоко-коричневой шерстяной ткани, не похожей на уходящую в крысиную рыжину штапельную материю моего платья, истертого на швах до противной перхотной белесости. С черного шелкового передника бывшего нашего комсорга Наташи Орлянской ниспадали изящные полупрозрачные «крылышки» — передник казался бабочкой, — это вам
Наконец вернулась Люси и села с другого края скамейки. Но заговорить с ней я не успела: за дверью вдруг послышались странные встревоженные голоса, даже вроде чей-то стон…
— Лажа там у них какая-то вышла, — бросила Люси. И в предбанник вошли четыре девочки, бережно ведя и поддерживая пятую, длинненькую и черноватую, которая заметно прихрамывала.
Одна из ведущих охромевшую, круглолицая, румяная и ровно стриженная, что нам вообще-то запрещалось, нежно приговаривала:
— ДЕРЖИСЬ, ДЕРЖИСЬ, ПОДЖАРОЧКА! СЕЙЧАС ПРОЙДЕТ, РОДНЕНЬКИЙ. НИЧЕГО-НИЧЕГО, ДРУЖОЧЕК. ОЧЕНЬ БОЛЬНО, ПОЖАРЧИК?
Начало Пожарника
Ира Пожарова появилась в 9-I всего несколько месяцев назад, в начале октября прошлого, 1952 года. Ее привела на англяз наша классная воспиталка Тома, велев любить и жаловать новенькую. Пожарова приехала с юга, где ее отец служил офицером, и оказалась новенькой и в городе, и в школе, поэтому от нас требовалось особое внимание к Ире, которую почти весь первый день так и звали, церемонно, по имени и даже без частицы «ка».
В те дни я, рассаженная за болтовню с Лоркой Бываевой, сидела одна на своей второй парте средней колонки — тут, перед учительским столом, мне было самое место: всегда под присмотром. Я не слишком переживала разлуку с Лоркой — к тому времени я уже ходила на переменах и поочередно провожалась после школы с Инкой Иванкович, да и Лорка здорово от меня удалилась, войдя в ОДЧП.
Тома посадила Пожарову ко мне, хозяйственно оповестив класс, что Пожарова Ирина, судя по ее южным отметкам и характеристикам, может подтянуть отстающую по всем статьям Плешкову Нику.
Пожарова, черноватая, узенькая и высокая, казалась еще длиннее и уже от южного загара и от особо заплетенных косичек. Она начинала их плести высоко над затылком, и эти исходные бугорки торчали с двух сторон, как рожки. Лицо ее выражало какой-то постоянный порыв вперед и вверх, словно ее иссушал и вытягивал невидимый внутренний МОЙ, подхватывавший своим вихрем худенькую фигурку. Когда Пожарова села ко мне, я тотчас выложила на середину парты двойной листок в клеточку для переписки и накарябала: «Ты где живешь? Хочешь, пойдем после школы вместе?» Ответа пришлось ждать долго. Ира с достойной и обстоятельной бережливостью устраивала на парте чистейший, обернутый калькой учебник англяза, образцовейшую тетрадь с ровно наведенными по линейке полями, и, в желобке возле чернильницы, прозрачную розовую плексигласовую вставочку с 86-м пером. Потом она оторвала кусок первозданно незапятнанной промокашки и домовито обтерла нашу общую теперь чернильницу, которую я безобразно заляпала фиолетовой гущей, уже засохшей и отливающей павлиньей зеленью. Возле вставочки она положила специальную фланелевую кругляшку для вытирания перьев, и очень кстати, потому что, обмакнув перо и вытянув на нем ком разведенной мною в чернильнице грязищи, ей немедленно пришлось обтереть перо и вновь, осторожнее, обмакнуть. Лишь тогда, косясь на листающую журнал Тому, Пожарова вывела под моим вопросом одно только круглое, аккуратное слово «подожди». Делать нечего, я стала ждать. Но, внимательно и безукоризненно прямо отсидев англяз, Пожарова не приблизилась ко мне и на перемене.
Выйдя из класса, она встала напротив дверей, у коридорного окна, прижавшись задом к батарее, — такая подтянутая и безупречно одетая, что мне, сутулому и нескладному облому с посеревшим полуоторванным воротничком, нечего было к ней и соваться. Между тем все они окружили ее, и я, независимо прогуливаясь по коридору под ручку с Инкой Иванкович, ловила обрывки пожаровских рассказов. Сухонько-информационным, но горделивым тоненьким голоском Пожарова повествовала всем об Абхазии: какие там горы, какие черные лебеди плавают в курортных прудах, разевая алые злые клювы, какие пещеры, похожие на дворцовые залы, таятся в горе Афон, где сталактиты и сталагмиты осеняют неживую зеленоватую МОЮ подземных озер. 9–I всегда неутолимо и скрытно тянулся ко всему экзотическому, и к концу дня Иру уже называли просто «Пожаром», что очень ей подходило, — на сей раз у меня даже не вызвал раздражения всеми ими принятый способ сокращения фамилии, «ширпотребный способ», как именовала его я за неимением в своем тогдашнем лексиконе слов «банальный» или «тривиальный».