Лиловые люпины
Шрифт:
— Это-это-это, — сказал отец, — это-это тва… тва…
— Ква-ква-ква? — переспросила я с любезной улыбкой.
— Тваррь, — через многие «р» выговорил он.
— Воровка! Грабительница! Вымогательница! — трижды выхлестнула мать.
— Что же, так и оставим?! Так и отпустим овнюху на ее овённый бал?! — вскрикнула бабушка.
— Пусть идет, — ответила мать с усталой, затаенно-окончательной решимостью в голосе.
— Это-это-это… Пу… Пу… Пу… — раздались последние редкие выстрелы отца, завершавшего канонаду.
— Пу? Пуп? — начала издевательски расшифровывать я, поднимаясь, сбрасывая с себя клеенку, осколки чашек и опустевшую сахарницу.
— Нет! Это-это пу… пус…
— Пупс? Да, чудненьким пупсиком я из-под вас
— Нет! Это-это пус-кай, — сказал отец и махнул рукой, точно ставя на мне крест.
Я беспрепятственно оделась у вешалки и на прощанье не постеснялась посмотреться в кривое буфетное зеркало. Мое лицо в нем отразилось уже не симпатично-розовым, а багровым, распаренным и кургузо сплюснутым.
Я вышла в коридор. Квартира мертво молчала, видимо упиваясь звуками нашей битвы. В кухне у раковины я смочила ладони МОЕЙ и несколько раз крепко провела ими по изжеванной юбке — может, влажная, отвисится дорогой?.. Когда я уже открывала дверь на черную лестницу, до меня издали, по коридору, вдруг долетела абсолютно немыслимая в этот миг, старинная, из мирных младше-классных лет, бабушкина фраза, которой она тогда ежедневно провожала меня в школу:
— Осторожно через дорожку!
И — немедленный, справедливо-исступленный рев матери:
— С ума вы спятили, мама?!!
На улице потеплело, вовсю лило, Малый превратился в сплошную лужу, и мои прюнельки мгновенно вымокли насквозь. Но нет худа без добра: промокнув, они вновь бархатисто почернели, как только что купленные, — белесоватость ушла и с их тупеньких носков, и с маленьких каблучков, которыми я только что так успешно лупила своих. Неужели, неужели это я, я одна столько всего наделала за день? Юркина оскорбленная спина, сдернутая со стола клеенка, разбитая посуда, чудовищная драка из-за платья… Впереди вечер, но ведь все равно придется вернуться домой, а как я теперь вернусь? Я их там оставила избитых ногами, измотанных баталией до бессильного молчания… Как я вернусь, мне же с ними жить? «Может, лучше тогда не жить вообще?» — подумалось мне, как в 6–I, после ссоры с Таней Дрот… У меня ведь есть про запас тот самый, еще тогда задуманный единственный выход, почему я о нем забыла? Но, минуточку, разве не они первые начали схватку? Сама я, что ли, потащила их на диван, чтобы склубиться в отвратительном комке?.. Гнев разогревал меня, жалость знобила. Они равноправно бурлили и боролись во мне, точно МОЙ с МОЕЙ, превращаясь в безразлично сильный пар, со странной легкостью несший меня к школе и заставлявший считать, что, возможно, гнев и жалость — одно и то же… А под паром, распиравшим меня, лежала сосущая, незаполнимая пустота Юркиного исчезновения.
Уже с пришкольного пустыря я увидела, что в средней женской освещен только третий этаж. В вестибюле же сразу почуяла — в школе на сегодня поселились другой запах и другой звук. Перед гардеробом, прямо на скамейках (гардеробщицы отказались работать «танцульки ради»), громоздились две бесформенные груды пальто. В одной из них я заметила рукав беличьей шубки Лены Румянцевой, поняла, что эти — наши, и сбросила на них свое. Вторая груда состояла из коротких, как Юркино, пальто незнакомых грубых материй в рубчик и мелкую клеточку. От них и струился новый запах — смешанный, табачно-одеколонно-ягодный. То была одежка приглашенных «кавалеров». Все двери на первом этаже — в физзал, в канцелярию, в кабинет МАХи — оказались запертыми и на ключи, и на наружные висячие замки. Поддалась только дверь в учительский убортрест. Я смело рванула ее и столкнулась с Кинной, стоявшей там перед зеркалом и пудрившей нос из серебряной с позолоченными цветами на крышке пудреницы Евгении Викторовны, должно быть стащенной из ее сумочки.
— Кинна! Какое платье! Это же мечта в полосочку не платье! — вскричала Кинна. — Знала бы ты как тебе идет я просто представить не могла что ты такой можешь быть вот как можно себя не видеть а еще говоришь ты некрасивая!..
Я не поверила: она издевается, платье жеваное и с пятном, — и поскорее оглядела его под яркой голой лампочкой убортреста.
Кинна оделась на вечер «скромно и со вкусом», наверное, как раз так, как полагалось по «советам» Томы: зауженная под коленями черная юбка и черная, в белый горошек крепдешиновая блузка с длинным рукавом, не однажды виденная мною на Евгении Викторовне. Завивка Кинны в точности походила на мою, вплоть до колбасок у висков, ведь Кинне я открыла секрет закрутки плоскогубцами.
— Ты Кинна понимаешь во сне не увидишь как я собиралась… Что говорили как вещи от меня прятали!
— Не отпускали?
— Не то слово! Одно подействовало что это мой наверно последний вечер в Ленинграде да еще в своей школе перед отъездом! Ну мама поговорила что теперь пусть папа за моей нравственностью следит раз к себе требует и выдала кофточку.
— Я тоже еле выдралась. — Даже Кинне я не решилась бы сказать, как именно я выдиралась.
Мы побежали на третий этаж, к новому странному звуку, ниспадавшему оттуда. Звук этот тоже казался составным — в нем присутствовали одновременно и негромкий говор-шелест, и гулкий, преувеличенный, как на площади во время демонстрации, эхообразный музыкальный подбой: это радиорубка запускала для проверки «Под счастливою звездою мы живем в краю родном».
По всей стене окон третьего этажа у каждого подоконника группками стояли девочки. Лучшие, средние окна, против трибунки с бюстом товарища Сталина, заняли десятые классы, на которых страшновато было смотреть: они явились не в старых материнских, а в собственных, новых, нарочно для вечера сшитых по журналам платьях, на высоченных каблуках, и все — в нежно-прозрачных капронах-паутинках. Девятые, оттесненные выпускницами к невыгодным, крайним в коридоре, окнам — влево, ближе к биокабу, и вправо, ближе к учительской, — нарядились кто во что горазд, в туалеты матерей, выклянченные и выканюченные (разве что навряд ли взятые с бою, как мой). В некоторых вещах легко опознавался старомодно-экстравагантный стиль «американских подарков». На Лорке Бываевой над голубой юбочкой переливалась сотканная из микроскопического бисера тельняшка — этакий костюмчик юнги, очень подходивший проворной и крепенькой Лорке. Жанка Файн надела свое повседневное коричневое бархатное платье, но рукава его ради вечера отпорола по самые плечи, и в широковатой пройме завиднелась добавочная порция прыщиков. Часиков она, конечно, не надела, зато воротник-стойку ее платья окружали мутно-кирпичные бусы («Настоящие кораллы», — шепнула Кинна, хотя, по-моему, они походили на рубленого оранжеватого червяка). Румяшка была в ярко-сиреневом платье со многими замохрившимися уже завязочками — у ворота, у пояса и над кармашками. Дзотик, как и Файн, пришла в своем обычном форменном, шерстяном и добротном, украшенном старинным огромным гипюровым воротником, — его пожелтевшие кружева задергивал сверху тонкий туманный газ.
Но каждую не опишешь. Все они (наш 9–I) жались у ближних к учительской окон, явившись почти в полном составе: отсутствовали только первая отличница Наташка Орлянка и последняя двоечница Галка Повторёнок. Возле соседних окон теснился наш постоянный соперник, 9-III, вовсю пыжившийся под десятиклассниц: все в капронах и на каблучках выше среднего, кое-кто и в платьях с иголочки — вечные вольности их Стэлины.
Напротив, возле трибунки с бюстом и в простенках меж дверьми классов, тоже запертых на висячие замки с белевшими из-под язычков «контрольками», чтобы, упаси Боже, никому не вздумалось уединяться в пустых классах, топтались кавалеры в самых заурядных костюмчиках темных тонов. Они выглядели пренебрежительно будничными перед нашим ярким строем с его гипюрами и блестками, бархатами и кораллами, — как неказистый, серовато подсохший после вспашки отвал обычной земли против длинной цветочной гряды.