Липяги
Шрифт:
— Манька!
Входит Манька. Она уже успокоилась немного, стоит у притолоки, перебирает рукой конец платка.
— Вот сватать тебя пришли. Знаешь хоть, за кого?
— Знаю.
— Я отказала, — говорит мать. — Молода еще. Подождать бы годик-другой…
— Во-на! — недовольно отзывается Манька. — Чего ждать-то? Можа, я лучше Павла и не найду.
— Лады! — бросает бабка Алена и кладет свой узелок на стол…
И пошло и завертелось свадебное колесо: сговор, зарученье, большой пропой, девичник, венчанье и, наконец, свадьба… На свадьбе,
У нас и сундука-то лишнего не было — не готовилась мать. Пришлось заказывать пожарным порядком. Делал его дядя Ефрем, Костин отец. Делал наспех. Клея у дяди Ефрема не оказалось, так он построгал, пригнал в шпунт, сколотил кое-как крышку, — и готов сундук. Был он неуклюж, но превелик. Все приданое в него уместилось: и матрас, и подушки, и подстилки тряпичные, и холсты самотканые.
Когда Павел Миронович в сопровождении дружек повел Марью к себе, и мы с дедом на повозке следом поехали. Селом ехали — дед лошадью правил. А как свернули к дому жениха, дед усадил меня на сундук, вожжи мне отдал и говорит:
— Подкатывай, Андрюха, только смотри не продешеви! — и картуз свой мне в руки сует. — Пусть червонцы в картуз кидают!
Подъехал я к Зуйкову дому. В одной руке вожжи, в другой дедов картуз. У самой мазанки встречают меня дружки. А в дружках у Павла Мироновича были Степан, брат его, и Беднов Петр, Ивана Беднова старший брат, здоровенный детина, в войну погиб, на мине подорвался.
Вышли дружки мне навстречу — и так и этак стали уговаривать, чтоб я им сундук отдал. И конфет предлагают, и браги. А я все «нет!» кричу и все протягиваю им дедов картуз. Подставляю картуз и ору: «Нет! Дешево!» Тогда Петро как сыпанет мне в картуз медяков, а сам: «Понесли!» — командует Степану. И, не дав мне опомниться, дружки подхватили сундук на руки, вместе со мной понесли его к мазанке.
— Продешевил, паршивец! — Дед взял у меня из рук картуз да подзатыльник мне сгоряча. — Наперед несговорчивее будешь!
Бабы засмеялись. Я спрыгнул с сундука на землю и побежал к дому. Показался мне этот дом чужим, мрачным. Низенькая с крохотными оконцами избушка жалась к большому каменному дому Бедновых. У нас хоть ракиты перед избой, а тут ни деревца, ни сарайчика…
— Только ты, Андрей, — прервала мои воспоминания Марья, не кори Нюшку-то! Подумает еще, что я подговорила. Ты Виктора посовести. Его скорее словами-то проймешь…
Мы свернули с дороги к дому. Марья первой поднялась на крыльцо. Крыльцо, выходившее на улицу, стояло высоко. И сам дом стоял высоко.
Дом у сестры был новый. Та низенькая хатенка, куда ее привели, сгорела на вторую весну после свадьбы. Тогда же они слепили себе крохотную мазанку, и в ней, в той мазанке, прошла, по сути, вся жизнь Марьи. В ней родились и выросли дети, в ней и свадьбы
Следом за Марьей я поднялся по ступенькам на крыльцо. В сенцах Марья заплакала, но я прикрикнул на нее:
— Хватит!
Она вытерла глаза концом полушалка, и мы вошли в дом.
Первым я увидел Павла Мироновича. Он сидел в углу, прислонившись спиной к печке, и, хотя в доме было не так уж холодно, Павел Миронович снарядился, будто собрался в Антарктиду. На нем был полушубок казенный, черной дубки, валенки, уши шапки опущены и завязаны на подбородке.
Я поздоровался.
На печи заохала, запричитала бабка Степанида, мать Павла Мироновича:
— Ох, Андрей Васильч… Бяда-то у нас какая…
Зять кивнул мне головой, приветствуя, но с места не двинулся. Весь вид его будто говорил: «Посмотрите, люди добрые, как мне холодно! Мне холодна, а я терплю…» Он был немного артист, этот Павел Миронович, да к тому же, что называется, навеселе. Я понял это, как только взглянул на него.
— Что тут у вас стряслось? — поинтересовался я.
— Вот, полюбуйтесь, Андрей Васильч, на своего ученика!
Павел Миронович встал, отдернул ситцевую занавеску, разделяющую дом на две половины.
У окна, выходящего в проулок, стоял Виктор. Я не сразу узнал его. Он был в ватнике, но без шапки и без рукавиц. Он держал в руках лом и долбил им стену ниже подоконника. Сам подоконник и рама были выставлены и стояли в углу возле комода, уставленного безделушками.
Виктор ловко орудовал ломом. Бил с силой, с ёканьем — стена поддавалась с трудом. Куски шлакобетона отлетали в сторону, в проулок. «Ничего, добротно, на совесть лили!» — подумал я.
Дом Марье мы ставили «миром». Все братья собирались, месили раствор, мастерили опалубку. Павел Миронович не жалел цемента — не дом, а крепость!
— Дед Андрей в таких случаях говорил: «Бог на помощь!» — сказал я, подходя к Виктору.
— Спасибо…
Виктор замялся на миг, раздумывая, подать мне руку или продолжать долбить стену? Видно, он решил проявить характер. Поплевав на ладони, снова замахнулся ломом, и — бух! бух!
— Эх, дед Андрей!.. — подхватил Павел Миронович. — Дед Андрей ваш в таких случаях взял бы чересседельник, снял штаны да по этому самому месту — чересседельником!
— Не то время, папа… — Бух! Бух!
— Дед Андрей не допустил бы сыновей до такого позора! — вступилась Марья. — Дед не то что сыновей, но и внуков своих воспитывал. У него небось за столом муха пролетит — и то слышно. А этот: «полюбуйтесь на своего ученика»! Учителя вспомнил… А отец где?
Бух! Бух!
— Отец, выходит, в стороне! Видите ли, отец не виноват… Небось, если б сын уважал отца, не посмел бы ослушаться. А то нет у него к отцу родному уваженья.
Бух!
— И то: за что его, отца-то, уважать? Детьми ли он занимался? В хозяйство ли вникал? Только и знал одно: за чужими юбками волочиться.