Литератор Писарев
Шрифт:
Базаров — один против всех, потому что все против него: старые Печорины, подобные Павлу Петровичу, и молодые самодовольные пошляки, подобные Ситникову и Аркадию, и собственные родители, так и не сумевшие хоть под конец жизни повзрослеть, и любимая женщина, поступающая с ним по известному обыкновению всех женщин — они ведь дорожат преимущественно красотою, а искренне чувствующий человек пренебрегает красивыми словами, — ну, они и отвертываются от искренних людей и бросаются на шею фразерам или красивым куклам.
Тургенев, может быть, и не понял своего героя как следует, но его одиночество, но его отчаянное положение одинокого пловца, тонущего в море пошлости, глупости, ненависти, лжи, — понял очень хорошо. И судьба его книги это доказывает. Подумайте: если наша публика ни с того ни с сего совершенно несправедливо оплевала тургеневского Базарова, то как же поступает она с живыми Базаровыми, которых понять гораздо труднее
Но забудем о них. Свет клином на них не сошелся. Тем более что и порядочным людям тоже порой достается на долю верность и любовь. Автор романа «Что делать?» (я и не думал произносить его фамилию, г-н цензор!) проставил на первой странице: «Посвящается моему другу О. С. Ч.». И моя статья посвящается моему лучшему другу — моей матери. Это решено.
— …Какая же это статья, — говорила Вера. — Таких статей не бывает. Ты высказал всего себя, написал все, что думал, и о самом важном, без чего жизнь ничуть не интереснее цветочного флирта. Ты прав во всем, и только об одном я жалела, читая, — обещай, что не рассердишься, если глупость, — я не могла прогнать мысль, что реалисты склоняются во множественном числе просто ради литературного приема, что ты их — как бы сказать? — не то чтобы выдумал, и не то чтобы сочинил… словом, реалисты — это ты сам, ты один, это нечто вроде твоего псевдонима. Да, есть Базаров, есть Рахметов и другие, но это в романах. А в жизни… Погоди возражать, а то собьюсь. Ты тоже других не знаешь и оттого немножко неконсеквентен, или я не поняла. Помнишь, о полезном труде? Сам настаиваешь, что разновидностей полезного труда сколько угодно, только выбирай, — а на поверку как-то так выходит, что кроме статей для «Русского слова» реалистам делать нечего. Ты сам замечаешь, что все свелось на журналистику, и шутишь: гора родила мышь. Но это совсем не мышь, просто на свете пока существует лишь один реалист…
— Здравствуйте! А Чернышевский? А Благосветлов, Зайцев? А ты сама разве у нас не реалистка?
— Не дразнись. Конечно, я стану реалисткой, то есть постараюсь. Ты не дал договорить. Так вот, если хочешь знать, я считаю, что ты написал великое произведение. Да, да! Это разговор начистоту между Базаровым и Рахметовым. Это — maman, не слушай! — евангелие реализма, евангелие от Базарова. И если сегодня реалистов мало — все-таки очень мало, согласись! — то после твоей статьи — только бы она вышла, только бы этот скверный Турунов пропустил! — очень, очень многие захотят сделаться реалистами. Вот увидишь! И тогда все будет, как ты предсказываешь.
— Это точно, — сиплым фальцетом выговорил вдруг дежурный офицер, заливаясь румянцем под удивленными взглядами.
И после крохотной паузы все четверо рассмеялись. Только солдат у двери остался невозмутим. Задумался, наверное, и как будто не слышал ничего.
Сенаторы изготовили приговор еще второго июня, и тогда же он был направлен в министерство юстиции — на рассмотрение, то есть, в сущности, на проверку. Чиновники министерства сделали в тексте несколько исправлений, чтобы навести правоведческий лоск, и министр Замятнин вернул его сенатскому обер-прокурору для окончательного согласования. После того как поправки были с благодарностью приняты, переписанный еще раз начисто приговор пошел в департамент гражданских и
Пятого ноября ровно в полдень в собрании Первого Отделения 5-го сенатского департамента всем подсудимым была объявлена высочайшая воля.
Формула участи Писарева была такая:
«Кандидата Спб. у. Дмитрия Писарева, ныне 23 лет, за составление противу правительства и государя императора сочинения, лишить некоторых особенных, по ст. 54, прав и преимуществ и заключить в крепость на два года и восемь месяцев, а по предмету покушения распространить это сочинение оставить в сильном подозрении; ходатайство же его о смягчении ему наказания оставить без уважения».
Восьмого ноября, при очередном свидании с сыном, Варвара Дмитриевна, совершенно разбитая тревогами последних дней, прямо-таки онемела от возмущения, увидев, что он, даже не скрываясь от офицера (дежурил, правда, Пинкорнелли), протягивает ей сложенный во много раз клочок исписанной бумаги.
— Опять? — с трудом сглотнув, сказала она. И добавила горько: — Вот уж действительно, нашел время…
— Это совсем не то, что ты думаешь, — с досадой возразил он. — Выслушала бы сперва… Иван Федорович, объясните хоть вы.
— Прежде всего, успокойтесь, Дмитрий Иванович, и вы, сударыня, — ровным, очень тихим голосом говорил Пинкорнелли. Он сидел, вплотную придвинувшись к торцу стола, разделявшего мать и сына, спиной к часовому, и глядел прямо перед собой. — Видите ли, голубушка, Дмитрию Ивановичу угрожает серьезная опасность.
— Уж куда серьезнее, — вспыхнула Варвара Дмитриевна. — Злые, бессердечные люди: почти весь срок наказания позади, сами же они не сочли возможным назначить больший, — и вдруг оказывается, что прежнее заключение не считается, что все — с начала. Это какая-то адская насмешка. Ему тут сидеть до лета шестьдесят седьмого, а мне надо уезжать, у меня дочь-подросток…
— Приговор очень мягкий, — все так же без выражения и не взглянув на нее, перебил Пинкорнелли. — Могло быть как с Чернышевским, дело совершенно такое же, а статью применили другую, да еще по указу от семнадцатого прошлого апреля треть срока скостили. За это скажите спасибо светлейшему, без него собирали бы вы сейчас Дмитрия Ивановича в очень дальнюю дорогу. И был бы он ссыльно-каторжный, без прав состояния.
— Я знаю, — заикнулась было Варвара Дмитриевна. — А все же…
— Потом, потом поговорим, — скривился старик. — Сейчас вот что важно. Комендант наш на извещении о приговоре положил резолюцию: испросить разрешения отправить в Шлиссельбургскую крепость.
— Господи!
— Подождите. Это было сегодня утром. Разрешение может дать только генерал-губернатор. Значит, нужно поговорить с ним прежде, чем он получит рапорт коменданта.
— Я еду сейчас.
— Задача непростая. Как правило, решенных арестантов всегда переводят в Шлиссельбург. У нас сидят только до приговора.
— А в Шлиссельбурге, Иван Федорович говорит, ни свиданий, ни переписки, ни книг!
В голосе сына Варвара Дмитриевна услышала отчаяние.
— Я еду, — повторила она. — Я на коленях буду умолять князя. Он не допустит. Или я умру там, в его приемной. Тебя не отправят в Шлиссельбург.