Литератор Писарев
Шрифт:
Писарев не негодовал. Он был счастлив. Только вот голова болела. Работа не удавалась. И Маша не любила его.
«…О, Маша! — взывала из Грунца Варвара Дмитриевна. — Я знаю, что это безумие, что это письмо не приведет ни к чему, но все же, ты ведь добра, умоляю тебя, сделай Мите жизнь легкой и счастливой… У Мити не так, как у других; если он страдает — его умственные способности уничтожаются… Если ты не можешь сделать его жизнь приятной — да что я говорю — счастливой, если не умеешь его полюбить, то хоть пожалей его, меня пожалей…»
В конце апреля шестьдесят восьмого
Четвертого июля, утром, в Дуббельне, что верстах в двадцати от Риги, Писарев вошел в море, по мелководью забрел подальше от берега, окунулся — и с этой минуты никто не видел его живым.
1969–1987
ПРИЛОЖЕНИЕ
POST FACTUM: АПРЕЛЬ 1878
«Милостивый государь Федор Михайлович!
Благодарю Вас за внимание к моей просьбе, за присланные книги и еще более за дружеское отношение к моему сыну. Г-н Достоевский (вероятно, Ваш брат или родственник) пишет мне, что Вы любили и уважали моего сына. — Мне всегда так отрадно слышать от хороших людей доброе слово о дорогом моем Мите — так давно меня покинувшем».
Варвара Дмитриевна встала и прошлась по комнате, чтобы подступившими вдруг слезами не испортить письма. В последние десять лет с нею часто так бывало: не больно, и вроде бы не плачешь, а слез не унять, и не легче от них. Старость это. Старость и горе, сказала она себе и вернулась к столу.
«Г-н А. Дост. спрашивает у меня, не найдется ли письма или хотя бы записки моего сына. С 51-го года, с десятилетнего возраста, как мы расстались и он поступил в гимназию — за все годы переписка вся по годам и под № сохраняется у меня — я так любила моего сына, что берегла каждую его строку».
Ну вот, опять в три ручья. Она отбросила перо, взялась за петлю на крышке сундучка, стоявшего у ног, подтащила его поближе к окну и уселась возле — прямо на пол. Откинула крышку.
В этом деревянном сундучке, снаружи обитом кожей, а изнутри оклееннном розовым в белую полоску репсом, хранилось все ее достояние. Здесь были две Митины серебряные медали: гимназическая и университетская; альбом с его переводами из Гейне; тетради, в которых он вел дневники; его письма — от самого первого, где так забавно описана железная дорога, до открытки с видом Дуббельна и усталыми словами на обороте. Тут же были и Катенькины письма, и Верочкины, и фотографии всех троих детей Варвары Дмитриевны, и конверты с их локонами, даже чей-то молочный зуб в сафьяновой коробочке, и какие-то свидетельства с двуглавым орлом на печатях, и газетные вырезки, и фарфоровая кукла — безрукая, с разбитым лицом.
Все это было пронумеровано, сколото, разложено по бюварам и коробкам, — но, роясь в сундучке, Варвара Дмитриевна каждый раз находила возможность что-то исправить, поменять, точно раскладывала большой пасьянс.
Две фотографии оказались одинаковые. Наощупь найдя
«Г-н Дост. пишет, что Вы бы желали, многоуважаемый Федор Михайлович, иметь карточку моего сына и какую-нибудь записку его руки. Посылаю Вам карточку, сделанную в 1866 году по выходе из крепости, — очень была похожа, — и еще 4 письма. Вы в них увидите, как он переносил свое заключение, какая ясность и спокойствие, и это было действительно так. Сенаторы Чемадуров и Корнельян-Пинский, когда я приехала к ним, чтобы узнать, какая участь ожидает моего сына, — оба сказали мне, что я напрасно так тревожусь, что сын мой и спокоен, и весел даже, и когда его требуют в Сенат, то он из крепости приезжает не как из заключения, а как бы с балу, и что когда дали ему прочесть статью, за которую он арестован, то он, улыбаясь, сказал, что теперь она и ему не нравится — и более ничего, никакого раскаяния, никакого горестного выражения в лице, — говорили они».
И злились, добавила про себя Варвара Дмитриевна. Даже в приговоре написали, что раскаяние, с которым он обращается к милосердию монарха, — притворное. И не пожелали ничем облегчить его участь. Два с половиной года продержали под следствием, не выпуская на поруки, сколько Благосветлов ни хлопотал, и на суде не нашли смягчающих вину обстоятельств, наказали, как за приготовление к бунту: два года и восемь месяцев заключения в крепости. Восемь-то месяцев уж потом скостили, по случаю бракосочетания цесаревича.
Страшно сказать — она и не говорила никому, кроме Раисы: а ведь эти годы, пока Митя сидел в крепости, это было для Варвары Дмитриевны счастливое время. Все бросила, примчалась с Верочкой в Петербург, поселилась против крепостных ворот, на Большой Дворянской. Обивала пороги, дожидалась в приемных, совала серебряные пятачки караульным солдатам, а с генерал-губернатором говорила по-французски.
— Хороший человек был этот Суворов, если бы не он — не позволили бы Мите писать в крепости.
Кутаясь в старенький бурнус, в любую погоду пешком ходила на Восьмую линию, в типографию Тиблена — держать корректуру Митиных статей. Доставляла в крепость нужные книги, в башмаке проносила письма… Была необходима. Но счастье заключалось в другом. Просто Варвара-то Дмитриевна всегда знала, что только она одна и любит Митю, а тепрь и он, казалось, понял это и тоже любил только ее одну.
«Вы увидите, как он горячо желал, чтобы я жила до его освобождения, и вот я-то, несмотря на разбитое окончательно здоровье, живу, а его — нет. Извините, что я посылаю Вам несколько писем, — я думаю, что, может быть, Вам приятно будет прочесть письма человека, который так чтил талант Ваш… В 66-м году, по выходе его из крепости, мы читали вместе Преступление и наказание, но как нервы его были потрясены переходом в жизнь из гроба, в котором он был заключен 3 года и 4 месяца, то чтение было по совету доктора приостановлено, потому что слишком волновало его. После, когда холодная ванна укрепила его нервы, мы докончили роман…»