Литератор Писарев
Шрифт:
Инженер-генерал был очень доволен и на копии письма, препровожденной в Третье отделение, сделал карандашом игривую надпись: «После дождя хорошая погода», — знал, что там умеют оценить шутку.
Само письмо, памятуя, так сказать, уроки прошлого, утаить от генерал-губернатора Сорокин не решился, переслал; только приложил объяснительную записку, в которой расписывал привольное житье Писарева в крепости (свидания с матерью и сестрами до четырех и более раз в месяц), напоминал, что его статьи заслужили общее неодобрение, и, непреднамеренно каламбуря, оправдывал принятые по отношению к осужденному «некоторые меры предосторожности» — министерским предостережением, объявленным журналу
«Писарев не только не ценит делаемого ему в Санкт-Петербургской крепости снисхождения, — с тонкой укоризной отмечал комендант, — но не желает понять и того, что, если бы не милостивое участие к нему Вашей светлости, должен был бы содержаться в Шлиссельбургской крепости, где свидания с родными и литературные занятия были бы не так возможны, как здесь».
Сорокин получил от Суворова нагоняй. Книги и письменные принадлежности были Писареву возвращены. Старый комендант не трогал его больше, даже избегал посещать его камеру. Инженер-генерал Сорокин много чего испытал на своем веку и научился ждать. Он верил, что рано или поздно справедливость восторжествует.
Одиннадцатая книжка «Русского слова» вышла в самом конце года, и второе предостережение журналу было объявлено восьмого января. Справедливости ради необходимо заметить, что на этот раз Иван Александрович Гончаров с ожесточением возражал против такой меры. Он приготовил проникновенный разбор статьи Писарева «Исторические идеи Огюста Конта», которая оказалась, по его словам, самой замечательной в цензурном отношении.
Ни один критик, ни один философ не сумел бы передать пафос писаревской статьи так изящно и точно, так просто и кратко. Гончаров выбрал из нее три страницы, но таких, где главное убеждение автора — что будто бы вся история человеческой мысли представляет колоссальную борьбу рассудка с воображением — высветилось до дна.
Пересказав эти три страницы всего четырьмя абзацами и подчеркнув употребленные Писаревым иносказательные обороты, Иван Александрович неожиданным и блестящим приемом — как искусный анатом — вскрыл их внутренний смысл:
«Я прошу позволения прочесть эти три страницы вполне, чтобы решить, согласно ли будет мнение г. Председателя и гг. прочих членов Совета с моим заключением о том, что автор под именем средневековой и традиционной доктрины разумеет не иное что, как христианскую религию вообще, и что последнее, приведенное мною выражение автора: „средневековая организация теократической власти“, очевидно относимое им к светской власти пап, не уничтожает его первого вывода (стр. 226) о том, что средневековая доктрина (т. е. христианство) есть не что иное, как плод воображения и уступка рассудку.
Если, несмотря на замаскированную диалектику автора, вывод будет ясен и для всех гг. членов Совета, то само собою разумеется, что такое явное отрицание святости происхождения христианской религии подвергает автора и редакторов журнала ответственности по суду на основании I ч. тома XV Свода законов».
Идея была довольно смела, и, предвидя возможные возражения со стороны тех, кто предпочел бы уже проторенный путь, Иван Александрович выдвинул в ее пользу два соблазнительных аргумента. Один состоял в том, что новое предостережение «миновало бы наказанием главного виновника, т. е. автора означенной статьи г. Писарева, который, как объявлено в этом и других журналах, вместе с некоторыми сотрудниками отделился от редакции; тогда как по суду он первый был бы подвергнут ответственности».
Второй аргумент рассчитан был на то, чтобы заинтересовать министра: статья Писарева
Однако ни Совет Главного управления, ни министр не согласились на судебное преследование. Дело это было новое, совершенной уверенности в положительных результатах не внушало, требовало составления многочисленных бумаг и грозило промедлением. Синица в руках предпочтительнее журавля в небе. Если бы Писарев действительно получил за свою статью хоть пару лет каторги, то подобный афронт, конечно, приструнил бы пишущую братию… Но оттягивать ради этого прекращение «Русского слова» все-таки не хотелось: ведь журнал можно было остановить буквально недели через три, как только появится декабрьская книжка.
Гончаров смирился с решением коллег, но затаил обиду. И о декабрьской книжке отозвался сдержанно:
«…замечательный образец журнальной ловкости — остаться верною принятому направлению, не подавая поводов к административному и еще менее к судебному преследованию».
В отзыве сквозил упрек: не воспользовались удобным случаем, упустили — вот и ожидайте теперь «первейшего повода». (Статей Писарева не было в этой книжке. Была статья Д. Рагодина, и мог ли знать Иван Александрович, что это псевдоним?)
Валуев вышел из себя, потребовал письменных объяснений, — Гончаров их представил… Словом, дело затянулось до февраля, когда наконец-то был отпечатан январский нумер «Русского слова» за 1866 год. Двенадцатого февраля вечером экземпляр был доставлен к цензору Скуратову, а шестнадцатого в 3 часа 35 минут пополудни Благосветлов и Благовещенский уже давали полицейскому поручику подписку: «…предостережение „Русскому слову“ мы получили и немедленно обязываемся приостановить свое издание». Журнал был закрыт на пять месяцев — стало быть, до июля…
Бессонница и головная боль не оставляли Писарева с того достопамятного рождества. Он похудел, осунулся, стал как бы меньше ростом, будто лопнула какая-то пружина, распрямлявшая тело, и оно всей тяжестью обвисло на позвоночном столбе. Самая короткая прогулка утомляла, мешанина крепостных шумов раздражала донельзя. И впервые за все время заключения больше хотелось читать, чем писать. Просто лежать на кровати с томиком Теккерея в руках, погружаясь в хитросплетение судеб вполне посторонних людей с иностранными именами, и с горячим участием следить, как они там, в своем сюжете, живут, хлопочут, спорят, влюбляются и так далее.
Зато реальные события, то есть сообщения о них из-за стен крепости (в самой-то крепости — что могло происходить?) — мало его занимали. Благосветлов, чтобы удовлетворить невольно обманутых подписчиков, затеял учено-литературный сборник «Луч», а в предвидении неизбежной гибели «Русского слова» подыскивал надежного человека, под фирмою которого можно было бы издавать новый журнал, с более солидным названием, например — «Дело». Павленков отпечатал уже три тысячи экземпляров первого выпуска собрания сочинений, а также объяснился Вере в любви. Маша Маркович написала Варваре Дмитриевне из Парижа, что ее возлюбленный Александр Пассек умирает (для завершения проекта о преобразовании русских тюрем ему оставалось изучить постановку дела в Англии и Ирландии, он поехал туда на занятые деньги, вернулся в последнем градусе чахотки: денег нет, книги нет, и жизнь кончена); Серно-Соловьевич умер в Сибири при каких-то странных обстоятельствах…