Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926)
Шрифт:
Известность его очень недавняя. Ей года два-три, не более. О П. Романове в России стали толковать и писать тогда, когда о Бабеле и Леонове, Пильняке и Сейфуллиной писать уже было нечего. Романова внезапно «открыли». Этой осенью мне попался под руки какой-то московский сборник, в котором была статья о Романове, написанная Н. Фадеевым. Статья была настолько хвалебна, настолько восторженна, что возбудила недоверие.
По мнению Фадеева, со времени Льва Толстого не было в русской литературе писателя, равного Романову, да и сам Толстой едва ли может с ним тягаться. Рассказы Романова, появлявшиеся то там, то здесь, восторгов этих не оправдывали. Были они, правда, и просты, и интересны, но довольно тусклы и походили на беллетристику их «Вестника Европы». На фоне остальной московской словесности они выделялись выгодно. Не было вообще недостатков, но немного было и достоинств. Впечатление они производили скромное.
Теперь в Москве выходит полное собрание сочинений
Прекрасная книга! Теперь-то я говорю это уж не потому, что сравниваю романовскую простоту с пильняковским лиризмом, а совершенно безотносительно. Прекрасно многое в «Детстве» — и глубокое спокойствие, и отчетливость повествования и описаний, и психологическая правда. Повесть напоминает величавую аксаковскую «Семейную хронику», с тою разницей, что, конечно, она все-таки лишена простодушно-патриархального тона хроники, что вся она торопливее и «импрессионистичнее». Но есть в ней аксаковское неутомимое внимание к мелочам и та же беззаботность в воспроизведении этих мелочей. Как будто читатель и забыт; интересно ему или нет, автор не знает; он отмечает все, что видит или помнит: природу, домашний быт, бесчисленные мелочи, мебель в комнатах, кушание, детские игры, прогулки, празднества — все. И так как он говорит о настоящей жизни, то читателю всегда интересно. Выводы, идеи, обобщения мы найдем сами. От писателя мы прежде всего требуем, чтобы он ввел нас в обстановку, в которой все эти отвлеченности скрыты или воплощены.
«Детство — повесть о жизни в старом русской имении, как бы воспоминания. В центре повести мальчик лет восьми или десяти, от лица которого и ведется рассказ. Над ним два поколения «старших»: первое — его мать, дядя и тетка (прелестные образы, полные неподдельной, старомодной «душевной теплоты»); второе — старшие братья и сестры. Братья играют большую роль в повествовании. Она внушают маленькому герою рассказа сложное чувство обиды, зависти, желание подражать. На этой почве завязывается внутренняя «драма». В освещении и передаче этой драмы Романов очень проницателен и правдив. Подробнее говорить не стоит, потому что повесть заслуживает того, чтобы ее прочли, а не узнали по пересказу.
Прав ли был московский критик, провозгласивший Романова крупнейшим русским писателем? Не знаю.
Тогда, читая его статью, я недоверчиво усмехался. Кого только за последние пять лет в Москве не короновали? И всех же сдали в архив. Думалось, что и Романова ждет участь Сейфуллиной и что качества он такого же. Нет, это настоящий писатель. Но неясно еще, что в нем от некоторой скудости дара и что от умения себя ограничивать, то есть неясно, умышленно ли он подавил в себе всякий романтизм, порыв, тревогу, или всего этого в нем нет, а есть лишь добросовестный, умный бытописатель. Иначе: призрачна ли романовская ясность, есть ли за ней глубина, поэт ли он?
Ставя этот вопрос, я подчеркиваю, что речь идет о том, можно ли счесть Романова действительно значительным, редким явлением в нашей литературе. В том, что это писатель «незаурядный», я и теперь уже не сомневалось.
Марина Цветаева сделала мне честь: она перепечатала в некоем «журнале литературной культуры» выдержки из моих статей за целый год и снабдила их комментариями. Я никак не предполагал со стороны нашей популярной поэтессы такого внимания к моим писаниям: надо ведь было следить, выбирать, вырезывать, отмечать. Я тронут и польщен.
Марина Цветаева на меня чрезвычайно гневается. В гневе своем она то и дело меня поучает. Поучения и примечания Цветаевой таковы, что не знаешь, чему в них больше удивляться: недобросовестности или недомыслию. Она выкраивает строчки, сопоставляет их, делает выводы — все совершенно произвольно. Она дает наставления в хлебопечении, рассуждает о свойствах сельтерской воды, сообщает новость, что Бенедиктов был не прозаик, а поэт, заявляет, что она до сих пор не может примириться со смертью Орфея, — не перечтешь всех ее чудачеств. В том же журнале поэтесса жалуется на то, что стихотворение ее, посланное на конкурс «Звена», не было «удостоено помещения».
Когда-то М. Шагинян писала о противоположности вечно женственного, — о «вечно бабьем». Мне вспомнилось это выражение при чтении цветаевской болтовни.
< П.Б. СТРУВЕ О ЯЗЫКЕ >
П.Б. Струве печатает в «Возрождении» интересную статью о русском языке, о его «очистителях и засорителях».
Он выступает против слишком рьяных очистителей, против тех, кого пугает в русской речи каждое иностранное слово и кто думает, что без них всегда, в любом случае можно обойтись. Справедливо и убедительно он вскрывает
Но лишь в одной части своих положений Струве, мне кажется, прав. Он напрасно оправдывает целиком и вполне вторжение иностранных речений в наш язык, напрасно обеляет этим нашу ужасающе-плоскую газетную речь, как бы одобряет ее обезличение. Струве пишет: «Есть люди, которые желают непременно изгнать из русской речи греческое речение "проблема" и латинское "интуиция" и которых вовсе не беспокоят "псалтырь", "комод", "бриллиант"».
Есть большая разница между «комодом» и «проблемой». Комод незаменим; это слово так же единственно обозначает понятие, как аэроплан или аэродром. Но отчего «проблема», а не «вопрос», в тех случаях хотя бы, когда в «проблеме» никакого нового смыслового оттенка по сравнению с русским словом нет? «Проблема» выражение не столько научное, сколько ложнонаучное (я едва не написал псевдонаучное), т. е. выражение, которым заменяется, затушевывается ненаучность содержания, выражение скорее профессора Когана, чем Потебни или Веселовского. Очень часто жизнь и ее язык не поспевают за отвлеченной мыслью. В наших условиях и применительно к русскому языку следует даже сказать иначе, проще: очень часто русский язык еще не имеет слова для выражения тех выработанных Западом понятий, которые русским людям приходится на своем языке выражать.
И всегда в таких случаях писатель должен без страха и сомнений ввести в свою речь иностранное слово, а не придумывать свои собственные слова (вроде, например, возрожденских «крестословиц»).
Здоровый организм бацилл не боится, он их поглощает и обезвреживает. Но и в этом есть мера. Вводить отраву без всякого расчета и, главное, без оправдания необходимостью, опасно. К сожалению, мы очень часто пишем «проблема», не подумав, нельзя ли без ущерба для смысла сказать иначе.
Кстати, о придумывании слов. С давних пор, и особенно в последние десятилетия, это считается делом писателя, тем более поэта. Между тем у поэта есть другое дело, и гораздо более важное. Карамзин придумал несколько очень удачных и оставшихся в языке слов — вот якобы пример и укор нам. Но забывают обыкновенно, сколько искусственно придуманных, наспех найденных слов исчезло и погибло. Писатель, тем более поэт, крайне чувствителен к возрасту слова, и вводит он в свою речь по преимуществу слова «совершеннолетние» т. е. доказавшие свою жизнеспособность, продержавшиеся в языке хотя бы двадцать лет. Иностранщины в стихах поэт всегда избегает, и, мне кажется, он инстинктивно отрицателен к ней не столько по чисто стилистическим соображениям, сколько по тому, что у нее нет прочных гарантий долговечности, что в конце концов иностранное слово может оказаться вытесненным словом русского корня. Тут действует инстинкт самосохранения, и безотчетное стремление к возможно более долгой, посмертной художественной жизни. Поэт боится недоброкачественных, скоропортящихся слов. А проверяется словесная доброкачественность конечно уж не отдельными писателями и даже не «классиками» среди них, а всей толщей народа, на опыте.
П. Струве резко нападает на выражение «выглядит», «выглядеть» в смысле «имеет вид», «иметь вид». Pro domo mea: я недавно употребил это слово в одной из своих статей и на следующий день получил почти что выговор от известнейшего русского писателя. Безобразие, неправильно, нелитературно, невозможно! Почему невозможно, я так и не добился и, скажу откровенно, не понял. П. Струве презрительно утверждает, что это слово заимствовано из языка «обывательского петербургского, из языка петербургских мещанок». Что же, это, может быть, и правда. Но петербургские мещанки очень хорошо говорили по-русски, не хуже прославленных московских просвирен, хоть и несколько по-другому. И — вообще — когда к какому-либо русскому понятию прибавляется эпитет «петербургский», неосторожно давать этой прибавке уничижительный оттенок. Петербург даже и в язык внес к Москве и ко всему московскому некий «корректив» строгости, чистоты и благообразия, и последняя петербургская мещанка имеет перед любой москвичкой это преимущество. «Выглядите», как утверждает Струве, не встречается ни у Тургенева, ни у Толстого, ни у Салтыкова. Но на этом основании нельзя исключать слова из нашей речи. Вероятно, у Струве — и у некоторых других писателей — есть личное, случайное отвращение к этому выражению. Так М. Кузмин уверял когда-то (в разговоре), что нельзя употреблять слова «разврат», а надо писать «распутство». Гумилев не допускает «восторг». А «разврат» и «восторг» ведь встречаются у Пушкина и у любого классика.