Ливонская война
Шрифт:
— Вот, святые отцы, что пастырю земному сужено: зреть очами своими, как мерзка его паства! И в кривине души не могут сказать о себе доброе. Что же мне… здравить их мерзость, их двудушие, их злохитрство?.. И пить за то?
— Тех, чьё здравие ты хочешь пить и славословия кому хочешь, — неожиданно, громко и очень спокойно произнёс Мстиславский, — тех, государь, нет тут!
Иван удивлённо повернулся к Мстиславскому, кончики его бровей презрительно дрогнули. Он переложил чашу из правой руки в левую, выжидательно и надменно замер.
— …Они, государь, — всея Русь! А Русь достойна твоего здравия.
— Молчи, Мстиславый, — сурово
— Непременно, государь…
— Велю кликать их всех сюда! Ты, боярин, и ступай покличь убогих, — приказал он Захарьину.
Захарьин вылез из-за стола, отправился на Красное крыльцо звать нищих. Вслед за ним ушла из палаты и недобрая тишина — все разом освободились от напряжённой затаённости, как будто царская прихоть была их собственной прихотью.
Над столами поплыл гомон. Забрякала посуда. Застучали ножи, потрошащие кастрюков. Взялись за ковши виночерпии. Одетые в бархатные малиновые кафтаны с серебряными петлями-застёжками на груди, в высоких золочёных колпаках, напоминающих митры, они были похожи на архиереев — на них и смотрели на пиру как на архиереев при богослужении.
Зашумела палата, загомонила, зачавкала, но все глаза были устремлены на дверь. Ждали… Ждал Иван… Откинувшись на спинку трона, он неотрывно смотрел на дверь.
Варлаам не выдержал, отхлебнул из своего достакана, праведнически и греховно глянул на Ивана, собираясь что-то сказать ему, но, увидев, как хищно сосредоточен его взгляд, сдержал своё опрометчивое желание.
Левкий торжествующе прихихикнул, поднял руки к груди, распираемый злорадной истомой, медленно засучил ими… Громадной чёрной алчной мухой, усевшейся на царский стол, казался он в эту минуту. Его прилипчивые глаза медленно поползли по лицам: обминули Глинского — безучастного, отрешённого, обминули Ивана, обминули князя Юрия, усердно, по-собачьи, выедавшего из своей ладошки изюм, на Мстиславском задержались, но ненадолго… Крепким орешком был Мстиславский — не по зубам Левкию! Но как манил он его, а как отчуждал! Никогда не мог Левкий смотреть на Мстиславского без страха и почтения. Невольно и неудержимо выползал этот страх из каких-то неведомых Левкию уголков его души и наполнял его всего, как кровь. Страх этот был первородным, проникшим в душу Левкия с кровью его отцов, и потому неистребимым, но он ещё был и жестоким, этот страх, жестоким и кощунственным: он рождал в Левкии самое ненавистное ему чувство — чувство невольного почтения к Мстиславскому. Посмотреть только, как сидит он за царским столом, как держится: прям, надменен, независим!.. Спроси незнающего, кто тут царь, — на Мстиславского укажет!
«Должно быть, и он страшится его?» — подумал Левкий о царе и свёл глаза с Мстиславского, стал смотреть на Челяднина. Тут уж он мог дать волю и своим глазам, и своей злорадности. Укрощённая смута, сломленная, попранная гордыня и разрушенное до основания могущество сидели за царским столом в образе Челяднина. Некогда властный, могущественный и самый чиновный
«Уразумел, знатно, бедник, что паче быть живым псом, нежели мёртвым львом», — подумал мстительно Левкий и ещё истомней засучил руками.
Высокие створки дверей, густо покрытые золочёным узорочьем, медленно, будто сами по себе, растворились. Рынды повернулись лицом к лицу, вскинули над головами топорики…
За дверями, в глубине Святых сеней, толпилось десятка два безобразных людишек. Они явно напугались глубокого, пышущего теплом и светом нутра палаты и никак не могли заставить себя переступить её порог. Наконец один из них решился, вошёл в палату. Остальные осторожно, как не раз битые собаки, двинулись вслед за ним.
Захарьин строго-настрого наказал им, чтоб не смели становиться на колени перед царём, да впустую был его наказ… Лишь вступили в палату и, как подкошенные, — лицами в пол! Всё дело царю испортили! С каким торжеством и злорадством изготовился он провозгласить на всю палату: «Встать, Русь идёт!» — а тут на тебе: Русь, которую он собрался представить в образе этих несчастных, убогих, но, думал он, гордых людей, вдруг пала по-рабски ниц! И перед кем пала?! Пусть бы перед ним — не смутило бы это его… Так нет же, нет, не перед ним — перед всеми, а верней всего — перед роскошью пала ниц эта жалкая толпа оборванцев. А ведь он хотел противопоставить их и этой роскоши, и всему этому сытому, ухоженному, ухоленному сборищу, чтоб потерзать, поунижать, поглумиться над ним…
— Пусть подымутся, — сказал снисходительно Иван, скрывая досаду. — Впредь же пусть ведают: им не перед кем тут преклонять колена! Я — государь и слуга их единочасно. Ибо служу я не столу своему, а земле своей и народу своему. И венец мой — лишь тяжкий жребий, выпавший на мою долю! Лишь тяжкий жребий, — скорбно, со слезой повторил Иван, — и более ничто…
Кто-то из нищих вдруг всхлипнул — с тревожной, отчаянной жалобностью и скорее от страха, чем от Ивановых слов.
— Пусть подойдут, — тихо сказал Иван.
Захарьин сурово поманил нищих к царскому столу.
— Чаши им!.. Вина! — повелел Иван. — Пусть Русь пьёт сама своё здравие!
Стольники раздали нищим чаши, ковши, взятые с поставцов (даже за боярским столом не было столь дорогих чаш и ковшей!), виночерпии поднесли им вина.
— Пейте… братия! — ласково и властно сказал Иван. — Пейте своё здравие!.. И будет то здравием Руси нашей матушки! Нет тут иных, достойных испить чашу за Русь! Я, государь её, також недостоин! Ибо через слабость мою, неразумие и доверчивость Русь была в держании недостойных. И сколико бед познала она от их держания… Чем искуплю я, презренный, страдания её?!
Иван сурово и зло вздохнул, потупился… В палате вновь стало тихо — недолго порадовались царской затее… Вон как обернул он её!
Нищие покорно припали к ковшам и чашам, усердно и осторожно, боясь и жалея пролить хоть каплю, опорожнили их.
— Радуюсь вам, братия, — печально и как-то отрешённо улыбнулся Иван. — Радуюсь и завидую… Убогости вашей завидую! Сказано убо: довольствующийся малым пребывает в покое. Но… у каждого своя судьба. — Улыбка сошла с его лица, осталась одна отрешённость. — У каждого свой крест.