Ливонская война
Шрифт:
Фетиньина хлёсткая каверза охлаждает пыл даже у самых ехидных задир и подсмешников: чуют — остёр язык у бабёнки, сам сильней наколешься, чем её уязвишь, а Фетинья, учуяв свой верх не только над толпой, но и над Савой, который перестал сычать на неё и взялся настобурчивать свой воротник, прячась за ним, пустилась в весёлую похвальбу:
— Венчаться будем у Покрова на рву аль у Татьяны!.. А после с боярами [179] на тройках по всей Москве! Семь троек будет: четыре мухортые да три гнедые! Сава мухортых любит, а я гнедых!
179
Бояре — здесь: гости.
— То и видно: и муженька из гнедых подобрала!
— А после… — не унималась Фетинья, — плотницкие всей братьей в один час новую избу срубят и нутрь [180]
— Гляди, не пристало бы плотницким гробы ладить, а не избу табе с Савой рубить!
— Будя ужо им за Рышкин живот!
— Да и по Савке по твоему обыск учинят — будя ему венчание! На дыбе его венчать будут! Ото натешится!
— А молвят — бабий язык злой, — спокойно, беззлобно говорит Фетинья и ищет глазами тех, кто напророчил злое. Не сыскав, с горячей издёвкой, обращаясь ко всем сразу, выговаривает: — Отвалятся они у вас и прирастут на срамное место. Дай Бог! А плотницких ныне Сава выручит — царю в ноги упадёт, отпросит их вину! Нынче царь всем вины оставит! Нынче ни у кого на Москве не должно быть горя!
180
Нутрь — предметы внутренней обстановки.
— Вона!.. — вылетело из притихшей толпы — удивлённое и протяжное; как крик, полное жути, неразумения и тайной зависти.
— Нешто и вправду, Савка? — гукнули из толпы. — Скажь сам!.. Пошто баба заместо тебя речи ведёт?!
— Да лживит она! — крикнул кто-то не то злобно, не то облегчённо.
— Савке також — как с горы катиться! — раздался ещё один голос — уже совсем весёлый. — Послушать его: с Ивана Святого сигнет, ног не обомнёт!
— В день-то такой… да царю поперёк дороги! — рассудительно и степенно сказал ещё кто-то за спиной у Савы. — Не гораздо сие… Облишь, Савка, мереку [181] свою!
181
Мерека — дурной замысел.
— Да турусы катают! — опять присказал весёлый голос. — А мы ухи на их враки повесили!
Сава вдруг обнял Фетинью — впервые обнял, — да так ласково и решительно, что Фетинья даже растерялась. Не ожидала она от Савы такого! Глаза её удивлённо и благодарно вскинулись на него. Сава примиренно улыбнулся ей, смущённо сопнул, но в толпу кинул гордо:
— Истинно баба речёт! За тем и стою тута, чтоб государю челом ударить! Се вы, постнохлебы, лыковая бедь, далей подьячего хода не ведаете, а я — Сава-плотник. Слыхивали про такого?! То-то! Я мимо дьяков и бояр самому царю челом ударю! Мне под дьяками да боярами искивать нечего! Я у царя…
Сава не договорил: колокольный звон, как огонь от ветра, вдруг перекинулся с Арбата на Занеглименье, промчался, бушуя, от одного его края до другого, переметнулся на Кремль, и вот уже заиграли, заухали, заликовали на кремлёвских звонницах бесчисленные колокола. Гулкая тяжесть сдавила воздух, как будто небо вдруг превратилось в громадную гудящую плиту и стало медленно оседать вниз, к земле, спрессовывая воздух и звуки в одну плотную, тяжёлую массу, со страшной силой вдавливающуюся в людей, в их тела, в их одежду и даже в землю, потому что гудело всё — земля, тело, одежда… Люди замерли, ошеломлённые этим яростным гудом меди.
Сава даже голову втянул в плечи и сильней прижал к себе Фетинью, словно защищал её от рушившегося на них неба. В широких глазах Фетиньи, неотрывно смотревших на Саву, мучительно бились и ужас, и восторг, и смятение… Она тихо шептала: «Господи!.. Господи!.. Господи!..» — и всякий раз в её изнывающих глазах промётывался то ужас, то восторг, то смятение. «Господи!» — и ужас… «Господи!» — и восторг… «Господи!» — и смятение…
Ошеломлённая толпа забыла о Саве, о его дерзком намерении, да и Сава, должно быть, в это мгновение позабыл обо всём, и о себе тоже… Он крепко прижимал к себе Фетинью, напряжённо, с тревожной подавленностью глядел в её большие, тёплые глаза, отражавшие, казалось, и его душу, но уже и они, участливо близкие, ободряющие глаза Фетиньи, не могли вернуть в него ту его гордость и ту решительность, которые только что так непомерно выпинались из него. Он приклонился к Фетинье, намеряясь то ли сказать ей что-то, то ли спрятаться от её глаз, и тут, перекрывая все колокола, разверзно, как близкий гром, ударил на Иване Великом большой благовестник. Три года молчал он: не было на Москве благих вестей — и вот заговорил, заговорил, как в былые времена, содрогая, и радуя, и взбадривая Москву грохотом своей величавой меди.
5
С первым ударом большого благовестника толпа у Троицкого моста вдруг стремительно и неудержимо сжалась: всем хотелось быть поближе к мосту и хоть краем глаза увидеть проход царя.
Яростный напор толпы разъединил Саву с Фетиньей. Фетинья, отчаянно
182
Воскресенский мост пересекал реку Неглинную близ Собакиной (ныне Угловая, или Арсенальная) башни Кремля.
Другая часть толпы, меньшая, в которой оказался и Сава, оставшись за спиной у царских охоронников, кинулась что было мочи в страхе и панике в противоположную сторону — туда, где за Никитской слободой начинались арбатские улчонки, но там их встретили черкесы… Растерявшийся, перепуганный люд остановился. Черкесы их не тронули, не погнали назад, только погрозили нагайками, а командовавший ими окольничий Темкин зло наорал на них и приказал не двигаться с места. Люди замерли, угрюмо скучились, ожидая своей участи… Бежать было некуда: сзади свирепствовали царские охоронники, впереди — черкесы, оттеснявшие к Москве-реке громадную толпу, устремившуюся с арбатских улиц к Кремлю. Затрещали заборы, сараи, хлева, понеслись истошные крики раздавленных и затоптанных… Но черкесы были безжалостны и исполняли своё дело рьяно и жестоко. Пустырь перед Троицким мостом и идущая от него к Арбату дорога, по которой вот-вот должен был пройти царь, вскоре были расчищены: весь люд, хлынувший с Арбата к Кремлю, черкесы оттеснили к Боровицкой стрельнице, раздавленных и затоптанных на арканах пооттаскивали на берег Неглинной, а ту небольшую, напуганную, растерявшуюся кучку людей, что прибежала сюда, спасаясь от царских охоронников, разделили на две части и поставили по обе стороны дороги. Всё стало чинно, тихо, мирно.
Сава оказался обок Арбатской дороги, с правой её стороны, поставленный на это место черкесами, и с замиранием сердца ждал царя. Мужики, стоявшие с ним в одном ряду, тоже были унылы: куда девалась и их весёлость, и лихость… Стояли как в ожидании смертной казни. Сава искоса посматривал на их понурые лица, и душу ему ещё сильней сводила скомящая немоготь. Впервые в жизни было ему так страшно… Сам не знал почему, но чувствовал, что страх как бы разламывает его на части, разъединяет на маленькие дольки, из которых он был сложен, как сложены из маленьких кирпичных долек большие и крепкие башни. Колокола, колокола, которые так любил слушать Сава и знал их всех по голосам, как своих лучших друзей, заполнили его душу этим небывалым, неведомым дотоль ему страхом! Как расхлестнулись они над Арбатом, над Занеглименьем, над Кремлем, как пошатнулось небо от их тяжёлых ударов, так представилось вдруг Саве, явственно и страшно, как велико и могущественно всё то, что славили и опевали колокола, и так же явственно и страшно представился себе он сам — маленький, ничтожный, мошка, тля… И жутко ему стало от этого сравнения, и сломилась его гордость — самая крепкая опора его души, и придавил его страх, неодолимый, тяжёлый страх, рождённый осознанностью своего собственного ничтожества. Хотелось бежать, скрыться, закопаться, зарыться в землю, как кроту, а он стоял… Хотелось сгибнуть — разбежаться и прыгнуть с крутого берега Неглинной вниз головой, а он стоял и не двигался с места… Что удерживало его? Клятва ли, данная плотницким? Стыд ли перед самим собой? Или тягостное, отупляющее чувство безысходности? Должно быть, все вместе, но всё это лежало где-то под спудом, в душе, как якорь под водой, от которого наверх тянется лишь тонкая цепь, а мысли его были совсем о другом — мысли его были о завтрашнем дне, без этих стенающих колоколов, без этого столпотворения, без всего, что ему довелось увидеть и пережить сегодня. И о Фетинье были его мысли… Он думал о ней с тревогой: жива ли, цела?.. Не затоптали ли в толпе?..
Солнце уже подбиралось к середине неба… Издалека, из-за Воробьёвых гор, выползали крутые, как пресное тесто, облака, но вверх, к солнцу, не ползли, а стелились понизу, обминая Заречье, и пропадали где-то за старой Ордынской дорогой.
Над Кремлем, над Арбатом, над Занеглименьем стояло высокое, чистое небо, пыша теплом и светом. Мужики, толпившиеся рядом с Савой, от этого тепла, от света, от весеннего ярого духа, исходившего от земли, чуть-чуть попришли в себя, ободрились, задвигались, затеяли разговоры, но взгляды их настороженно и томительно то и дело устремлялись к ближней арбатской улице, по которой пролегала дорога к Троицкому мосту. По этой улице и по этой дороге должен был прошествовать к Кремлю царь.