Ливонская война
Шрифт:
— Батюшка наш заповедал нам на смертном одре… садиться на коней и ехать к тебе, государь… Службы у тебя просить… и самим свою удачу поискать, — искренне и тревожно заговорил Пётр. Дмитрий и Андрей осуждающе отвернулись от него, давая понять и ему, и царю, что заранее отмежёвываются от всего, что скажет он.
Осуждение старших братьев было страшней гнева царя, но и оно не остановило Петра.
— Братьям моим, государь, воля батюшкина по сердцу пришлась… ибо сердца их честолюбивы и горды и служба им будет впрок. Моё же сердце покойно, государь… Его не прельщают чины и почести. Я повинился воле батюшкиной, но сердце моё, государь, противно воле той… Сердце моё
— Сердце человека обдумывает свой путь, но Господь управляет шествием его, — сказал ласково Левкий, но слова его были как заклятье на всё, что высказал и чего не высказал Пётр.
Пётр перевёл свой взгляд на Левкия — острые глаза архимандрита, как жала, впились в него…
— Истинно, святой отец, — сказал он твёрдым голосом. — Учителя мои також наставляли меня Святым Писанием! И многажды-много сказано было мне: избери сердцем и умом путь свой и тори его в меру сил своих, и блюди, чтоб чист был твой путь.
— Все пути человека чисты в его глазах, но Господь взвешивает души, — с прежней коварной ласковостью сказал Левкий и посмотрел на Ивана, как будто искал у него поддержки и согласия с собой.
Иван недовольно насупился: не любил он таких взглядов Левкия… Было в них что-то унижающее его, какая-то тонкая попечительность Левкиева ума, которая очень часто была совсем некстати и очень злила Ивана.
— Молчи, поп!.. — сказал раздражённо Иван. — Не лезь в мои разговоры.
Левкий покорно, но скорей лукаво склонил голову. Он словно играл с Иваном в какую-то одним им ведомую игру.
— Каков же тот путь, что избрало твоё сердце? — обратился к Петру Иван.
Руки его властно легли на подлокотники трона, голос приглушился, будто в груди спёрло дыхание. Завистливая, жгучая ревность забушевала в нём — ревность к этому своенравному юнцу, дерзнувшему отстаивать свою волю, точно так же, как когда-то в его годы дерзнул на это и он сам. Но у него был трон, он был великим князем, великим от рождения, кровью отцов своих вознесённый надо всеми, у него была власть, пусть не такая крепкая, как хотелось, но всё-таки власть, он мог повелевать и повелевал, и ему повиновались, и это воодушевляло его. А что было у этого юнца, кроме его дерзкой, своенравной души? Кем был он? Что он мог? Что могла его душа, его воля? Что воодушевляло его, и могло ли что-либо воодушевлять? Какие силы руководили им и заставляли поступать так, как, казалось Ивану, мог поступать только он один. Никогда он не допускал мысли, что среди всех людей, которых он знал и видел вокруг себя, есть хоть один человек, способный совершить нечто подобное тому, что совершил он сам.
И вот перед ним стоял юнец, в котором он узнавал себя, узнавал своё тайное и святое, двигавшее им и возносившее его на ту высоту, с которой он презрительно поглядывал на копошащееся у его ног людское стадо. Он выбирал из этого стада наиболее прилежных и угодливых, он не отказывал им в разуме и даже ценил его, не более, правда, чем угодливость и пёсью преданность, он пользовался их разумом, как пользовался кафтаном и сапогами, он любил их за эту преданность и готов был жаловать и возвышать, готов был оказывать им самые высокие почести, признавая за ними немало таких достоинств, в которых отказывал даже себе, но никогда не допускал мысли, что в душе у кого-то из них может жить такая же страсть, и сила, и целеустремлённость, такая же непреклонность и вера в себя, какие жили в нём.
Первым поколебал его еретик Фома. В пыточном подвале полоцкой градницы, где судьба в образе Левкия свела его с Фомой, он впервые
Но Фома был враг, вероотступник, еретик, и самым сильным чувством, которое он вызвал в Иване, была ненависть. Ненависть заглушила в нём всё остальное, она успокоила его, оправдала и подняла над Фомой. Теперь же Иван был обезоружен: не враг стоял перед ним и не от чего было возникнуть в его душе злобе и ненависти, которые стали бы такими же справедливыми судьями для этого юнца, какими были они для Фомы. Не за что было Ивану ненавидеть этого юнца, и тем сильней зашлась его душа от ревности…
— Мы благословим тебя!.. — сказал напыщенно Иван, и сразу стало ясно, что он кривит душой. — Благословим, ежели ты нуждаешься в нашем благословении и ежели… к добру подвигает тебя сердце твоё!
— Господи!.. Ежли бы я удостоился твоего благословения, государь, — прошептал Пётр, невольно выдавая своё сомнение в этом. На Ивана он не решился взглянуть и не видел, как изменилось царёво лицо — оно словно обернулось своей другой, дотоль невидимой стороной, страшно обнажив свою двуликость.
Пётр посмотрел на братьев… Их гневная отчуждённость словно придала ему силы, он решительно заговорил:
— Всё мне любопытно, государь… И пошто вода на огне кипит и жжётся, будто огонь, а пламенем не пылает?.. А плеснёшь её, сколько угодно разогретую, на огонь, и всё едино загасит она его. А вот ещё, государь, слышал я: в иноземных странах люди водятся презело хитрые и камень чудный сотворяют… Счастье людям приносит тот камень! А вот ещё, — заторопился Пётр, — люди те медь в золото обращают дымом таинственным и чистотел-травою. Слышал я про то от купцов иноземных… То мне страсть как любопытно, государь! Нешто и вправду золото можно чистотел-травою и дымом сотворять?
— Нешто не ведаешь, отрок, — сказал строго Варлаам, — что дым есть облачение сатаны?! И золото, что из дыма, — бесовское!
— Ведаю, святой отец, — доверчиво сказал Пётр, — однако же любопытно!
— Не гораздо твоё умышление! — тыкнул в него пальцем Варлаам — так, словно направлял на него какие-то тайные, злые силы.
— Богатым тщишься стать? — спросил Иван.
— Тщусь, государь!.. Токмо не златом, а разумом! Науки разные хочу постичь, книги учёные перечесть… Отец дьякон от Николы Гостунского, друкарь [206] твой, государь, сказывал, что в иноземных странах печатных книг больше, нежели рукописных, и в книгах тех, сказывал, премудрости многие заключены… не токмо святого божественного разума, но також и разума человеческого.
206
Друкарь — печатник, типограф.
— А что ещё сказывал тебе отец дьякон? — с утаённой подозрительностью спросил Варлаам.
Густые, проседные брови епископа чутко натопорщились… Пётр, почуяв недоброе, умолк.
— Буде, то, что книги печатные суть разума человеческого изобретение, а не божественного? — с удовольствием подсказал Левкий.
Пётр медленно поднял глаза на Ивана — вопросительные, смятенные и доверчивые глаза. Из самой души смотрели они и не просили защиты, а только снисхождения.
— Отвечай святым отцам, — спокойно и безжалостно повелел Иван.