Ливонская война
Шрифт:
Мстиславский, поколебавшись мгновение, пошёл поднимать Хилкова.
…А в Святых сенях уже вовсю расшумелась весёлая потешь: гудел бубен, как благовестный колокол, лихо размётывали свой посвист сопели, усердствовала волынка, стараясь поспеть за сопелями, сыпали звонкую дробь бубенцы, и ко всему этому гуду, и звону, и свисту, то перекрывая его, то вновь уступая ему, прибивалась залихватская блажь голосов.
В палате враз догадались, что в сенях гудёт скоморошье игрище — чему бы иному ещё там затеяться, с бубнами да сопелями, — и уж, конечно же, знали всё, что не без царской воли завели скоморохи свою игру: не будь на то царского благоволения, всю эту бесовскую братию не то чтобы в царские палаты — в Кремль не запустили бы. Они и сами не посмели бы явиться: без царского покровительства их ждала печальная участь —
231
Машкарники — скоморохи, рядившиеся в потешную маску — машкару.
Палата ждала терпеливо, почтительно, с тревожным усердием прислушиваясь к весёлой колготне в Святых сенях. Сесть уже никто не решался, и, должно быть, продлись вся эта катавасия в Святых сенях весь день, весь день так бы и простояли, терпеливо и покорно, не смея преступить того сурового запрета, что сами на себя и наложили. Но вот дверь резко, как от удара, растворилась, будто её вышиб скопившийся за ней шум, и в палату с задорным посвистом и гиком ввалилась гурьба скоморохов, за ними, вальяжно пританцовывая, — два громадных медведя, подпоясанные красными кушаками, за которые их придерживали поводыри. Вместе с медведями — машкарники… Маски на них — одна другой уродливей, одна другой потешней! Расплясались, запрыгали вокруг медведей — неистово и глумливо, словно передразнивали своих косолапых помощников.
Скоморох в козьей маске особенно яро поддразнивал медведей своими кривляниями и бубенцами, навешанными на рога маски. Медведи подрёвывали, роняли слюну — должно быть, устали уже косолапые плясуны, но скоморох не отступал от них, бодал, рвал на них шерсть и уже не раздразнивал — разъярял!
Вдруг один из скоморохов, в ярко раскрашенной маске, бросив плясать, смело направился к боярскому столу. Подойдя к боярам, он так же смело и решительно цапнул за кафтан стоявшего с краю боярина Шевырева и потащил его за собой. Шевырев упёрся, гневно отшиб руку скомороха, оправил кафтан, вернулся к столу. Лицо его взрдело от гнева. Но скоморох не отступился, и гневное сопротивление боярина не обескуражило его: он ещё решительней ухватил Шевырева и яростно потащил его от стола, но вдруг, словно опомнившись, брезгливо и гневно оттолкнул боярина от себя и сорвал со своего лица маску.
Шевырев остолбенел — перед ним был царь.
— Гос… гос… — попытался что-то сказать Шевырев — то ли «господи», то ли «государь», но язык не слушался его.
Иван утробно хохотнул, давя в себе злобу.
— Ступай плясать, боярин, — сказал он привередливо и властно и подтолкнул Шевырева. — Потешь нас!.. Мы же тебя потешили, сплясали тебе!
Шевырев обречённо поплёлся к скоморохам.
— Вам — також!.. — подскочил Иван к боярскому столу. — Також велю плясать!
В его голосе, во взгляде, в каждом его движении была та исступлённая, хищная ожесточённость, которая в последнее время всё чаще и чаще стала проявляться в нём. Да и весь он был как-то необычно, болезненно возбуждён: глаза воспалены, угарны, лицо разгорячённое, ощерившееся злобой и мальчишеской проказой, но тоже какое-то нездоровое, усталое, даже измождённое, как будто перед тем, как явиться в палату, он побывал в жестоких руках заплечника.
— Ну-ка ты, Шеремет… Что зеньки пялишь?! Ступай, потешь своего государя!
— Да уж стар я плясать, государь…
— Стар?! На пир, однако ж, припёрся! Лежал бы тогда на печи!
— Так зыван же был… тобой, государь!
— Зыван!.. — дёрнулся яростно Иван и покачнулся, и стало видно, что он изрядно пьян. Должно быть, уйдя с пира, он не лёг почивать, а призвал к себе в палаты
— Твоя правда, государь, — покорно промолвил Шереметев.
— Вот кто потешит меня! — подскочил Иван к Репнину. — Ну-ка, Репа, поусердствуй!.. Да машкару надень! — Иван приставил к лицу Репнина свою маску. — Меня ею в Торопце одарили.
Он принамерился надеть на Репнина маску, но тот решительно, с суеверным, брезгливым страхом отвёл её от себя, сурово, вразумляюще сказал ему:
— Я христианин, государь, и бесовским действом не стану сквернить своей души.
— Полно, Репа!.. Мы в единой купели крещены.
— Тем прискорбней… для тебя, государь.
По скулам Ивана прометнулась злая судорожь, на лицо выбрызнула горячая чернота и медленно стекла к губам. Он куснул их, как будто хотел обгрызть эту спёкшуюся чернь, куснул раз, другой — и вдруг улыбнулся…
— Ты веди ещё не стал моим шутом, Репа, чтоб речи такие вести, — сказал он с привздохом, сказал спокойно и скорее осуждающе, чем с предупреждением. — Я могу и оскорбиться твоей холопьей дерзостью.
— Прости, государь, мою дерзость и искренность, — сказал, побледнев, Репнин, — но с чего бы тебе оскорбляться, над моею душой глумясь?!
— Полно, Репа… — Иван вновь куснул спёкшуюся чернь на своих губах. — Побереги душу свою от иного греха, коего и в иордани [232] не очистить… От противления своему государю! Я велю тебе плясать… Слышишь, велю! Велю! — пьяно вскрикнул Иван и топнул ногой.
Репнин стоял бледный, молчал; упрямые, строгие глаза его были полны слёз. Иван взмахнул рукой, подозвал слуг, повелел им надеть на Репнина маску. Репнин не сопротивлялся, он как будто смирился…
— Ну вот, давно бы так! — захохотал Иван, потешенный видом Репнина. — Дурак ты, Репа, не ведаешь, в чём твоё истинное призвание. И душу бы свою устроил! — вновь захохотал Иван. — Ин шуты, как и блаженные, наследуют царство Божие. Ну, ступай, ступай попляши!.. Что стоишь истуканом! Уноровишь нам, так мы тебя пожалуем!
232
Иордань — христианский обряд очищения от самых тяжких грехов — купание в так называемой святой воде Иордана — проруби на реке.
Репнин сделал несколько медленных, покорных шагов, однако видно было, как мучительны они для него, словно он ступал по своей собственной душе, брошенной ему под ноги. И не смог он превозмочь этой мучительности — остановился, сорвал с себя маску, бросил её на пол, принялся с остервенением топтать ногами.
Иван с откровенным ужасом смотрел на исступившегося Репнина: видать, его и вправду напугала столь яростная непреклонность боярина. Чего угодно ожидал он, но только не такого и только не от Репнина… Страх и растерянность вышибли из него всю спесь. Он как-то тревожно и затравленно сжался — должно быть, от ощущения своей беспомощности. Уж не подумалось ли ему в этот миг, что вслед за Репниным сейчас поднимутся против него и остальные? Не представил ли он себя в роли охотника, ладившего ловчую яму, в которую, однако, сам же и угодил?
Репнин растоптал, растрощил каблуками маску, плюнул с отвращением на её изуродованные остатки и, угрюмо потупившись, пошёл прочь из палаты. Иван медленно, крадущимся шагом двинулся вслед за ним. С его лица сошли следы страха, оно заострилось, стало хищным, жёстким, решительным…
Тягостные мгновения переживала палата… На глазах у всех вот-вот должно было совершиться что-то страшное, и никто не мог помешать этому, никто не мог отвратить этого: каждый встыл в своё место, замер от двойного ужаса — ужасало ожидаемое, но заставить себя вступиться, не дать свершиться ожидаемому — было ещё ужасней. Прекратили свою игру скоморохи и застыли посреди палаты, как привидения. Даже Левкий не выдержал — торопливо, охранительно перекрестил себя вслед за епископом Варлаамом, который старательно положил на себя крестное знамение, словно открещивался от всего, чему невольно становился свидетелем.