Ливонская война
Шрифт:
Марья простила ему и аллаха.
— И ты уверен, что шапка, которую ты видел в приказе, — шапка Айбека?
— О-о! Уверен. Пусть шакал сожрёт мои кишки, если я ошибаюсь! У Айбекова треуха на правом ухе подпалина была, и на том, что в приказе, також подпалина.
— Ты больше никому про сие не рассказывал?
— О-о-о! Никому! Только князьям…
— Хорошо, Расул. Ты верный слуга. Погоди, я принесу вина.
Марья неспешно вышла через боковую дверь, ведущую в трапезную, и вскоре вернулась, неся на серебряном подносе три небольших стеклянных кубка, наполненных красным вином.
— Мои братья пожалуют тебя, Расул, выпьют вместе с тобой, — ласково сказала она, подходя с подносом к черкешину. — Ты знаешь, по нашим горским обычаям, ежели господин выпьет вина со своим слугою,
Марья повернулась к братьям, взгляд её повелевающе, властно указал на кубки.
Булгерук покорно, не раздумывая, первым взял кубок. Михайло заколебался, словно почуял какую-то опасность… Его глаза, как два злобных, затравленных зверька, истошно, отчаянно вопили: нет! Но Марья властно, неумолимо держала перед ним поднос, и Михайло, ознобно съёжив плечи, тоже взял кубок.
— Будь здоров, Расул, — сказал он деревянным голосом и, подождав, пока тот благоговейно, со священной торжественностью вытянул из своего кубка всё до последней капли, осторожно пригубил свой.
Марья, приняв от Расула кубок, ласково выпроводила его, наказав не рассказывать никому ни про треух, ни про разговор с ней. Расул ушёл счастливый, будто обласканный самим аллахом.
— Что же дальше, Кученя? — спросил неудовлетворённо Булгерук. — Вина попили, а дальше?
Марья вместо ответа изнеможённо швырнула на пол кубок — он раскололся с жалобным, тонким зойком, будто был живым, мелкие, блестящие осколки разметнулись по ковру беспорядочной, мёртвой россыпью. Тихой жутью повеяло от них.
— Холоп ваш нынче к ночи помрёт.
— Помрёт?! — Михайло в ужасе цапнул себя за горло, впился в него пальцами, захрипел от истошной натуги. Испарина вмиг покрыла его. Глаза с ожесточённым, свирепым отчаяньем, которое редко бывает и у умирающих, выпялились на недопитый кубок, который он всё ещё держал в руке.
Марья подошла к нему, забрала кубок, сделала несколько глотков…
— Ягнёнок! — презрительно и возмущённо выцедила она сквозь сжатые зубы. — Что же, я братьев родных стану опаивать ядом?!
Михайло бессильно опустился на пол. Марья протянула ему кубок — он жадно высосал оставшееся ещё в нём вино.
Булгерук надсадно сопнул, стёр рукавом холодный пот со лба: страх, подкосивший ноги Михайло, остудил кровь и в нём.
— Что же ты делаешь, Кученя?! — сказал он сурово. — С огнём играешь, безумная! Аллах с ними, с Айбеком, с Расулом, холопы они… Да ты же нас… нас под топор толкаешь! Ну как дознается царь?!
— Не дознается! — крикнула Марья яростно и отчаянно, стремясь поглубже загнать в себя свой оживший страх, и, не справившись с ним, ослабшим до шёпота голосом продолжила: — Ты, Булгерук, немедля отъезжай к отцу и помни, и отцу скажи: Айбека я к нему отослала! А ты, Михайло, запрети своим людям, слышишь, смертно запрети ходить по приказам. И всё!
— Всё? — вздрогнул Михайло, словно очнувшись от сна. — А знаешь, что сказал царь, когда я доложил ему про треух? «Дознаюсь, — сказал, — кабы и не треух, а ворсинка с него осталась!»
— Он много чего говорит! — резко отрезала Марья. Глубокая, невымещенная обида выхлестнулась из неё с этими словами. — Послушать токмо, посмотреть, каким злом пышут его уста, сколько грозы в них на недругов, а на деле?.. На деле где та гроза?
— И ты намерилась подлить масла в огонь? — насупился Булгерук. — Намерилась натравить его на врагов? С тем и Айбека на торг выслала? Отвечай, с тем?
— То моё дело, что я намерилась…
— Твоё дело — не лезть не в своё дело, — грубо сказал Михайло, поднимаясь с пола. — В монастырь захотела, да?
— Потому и намерилась, что не хочу в монастырь. Если б знали вы!.. Знали б вы!.. — заломила Марья руки. — Не любит он меня, не любит!
— Бабья блажь! — усмехнулся Михайло. — Как можно такую не любить? Тебе не осознать, как ты красива!
— Что ему моя краса?! Он мужик… Ему бабья краса нужна на час, как и всем вам, чтобы насытить свою плоть! А в душе у него иное… Он про королевну Катерину думает, про сестру Жигимонтову… Она ему нужна пуще всех! Жигимонт бездетен, помрёт — наследовать корону некому. Вот он и хочет взять за себя Катерину,
— Нешто правда сие? — сказал недоверчиво Михайло. — Не пригрезилось тебе, Кученя? Не дурная ли бабья ревность в тебе? Веди за Яганом [254] свейским Катерина. Как же он может взять её в жёны себе?
— Вызнала я крепкую тайну его… Сносится он тайно с Ириком, братом Ягановым, договаривается с ним о вечном мире, города ливонские уступает Ирику, но чтоб Ирик ему за то Катерину выдал… Отнял у брата и выдал ему.
Братья немо, убито смотрели на Марью, поражённые её словами. Обречённость заполнила их глаза, и легче было Марье увидеть в них холодную жестокость предательства, отступничества, равнодушия, чем эту унылую, безвольную смиренность. Она догадалась, почуяла — болезненным, обострённым чутьём, — увидела, глядя на поникшие лица братьев, что в душе они уже поставили крест на её судьбе. Она понимала, что в эту минуту в их души, в их сознание вошла и накрепко утвердилась смиряющая убеждённость в неотвратимости, в неизбежности того, что поведала она им, потому что знали, чья воля довлеет над этим, знала об этом и сама Марья, знала и сознавала, как жестока и всесокрушающа эта воля, и понимала смиренность братьев перед ней, но оправдать их и простить им этого не могла.
254
Яган — Юхан, герцог Финляндский, брат шведского короля Эрика XIV.
Закипело в ней яростное негодование, такое яростное и лютое, что бросилась бы она на них, вырвала бы их смиренные души, кинула бы себе под ноги, растоптала бы их, растерзала в ошметья, пусть бы были вовсе без душ — пусты, холодны, чужды, безучастны, только не было бы в них этой невыносимой для неё смиренности, страшной, увечной, отвращающей смиренности и слабости, которые в любое время безропотно и покорно готовы выдать и выдадут её на любой произвол. Тяжёлые слёзы обиды взыскрились в её глазах, свирепый излом встрепенул бескровные губы, но сдержалась Марья, отвернулась, отошла от братьев, присела на скамью у стены.
— Что же пообникли, братья? — спросила она с мстящей издёвкой. — Притомились иль души в вас обмерли? Не чаяли услышать такого?! Ну, воспряньте, воспряньте!.. Про Айбека он не дознается, а более ничто вам не грозит, покуда я буду царицей. А я буду царицей всегда! Всю свою жизнь! Я презрю свою красоту и тело своё!.. Они мне плохие пособники. В том-то и будет погибель моя, ежели я буду ему токмо бабой… Я полезной должна быть ему… и нужной — не токмо для ложа. Я не могу принести ему корону, как Катерина, но я сохраню ему его собственный венец, который он может потерять скорей, чем обрести Катерину и польскую корону. Есть у них тут, у московитов, хорошее присловье: за двумя зайцами погнаться — ни единого не иметь! Вот и он нынче так… Ещё и одного-то зайца в руки накрепко не захватил: чуть сплошай — и ворсинки в руках не останется, а уж за другим пустился! На две стороны мнит управиться: одной рукой здесь держать, другой Катерину и корону добывать. А веди мудр же, мудр, знает, что здесь потребны обе руки, что и двумя-то трудно одолеть всю сию злобную стаю шакалов, оскаливших на него свои пасти. Они токмо часу ждут, чтоб вцепиться ему в глотку! Стерегут его, выслеживают!.. А ему за мыслями о Катерине теперь недосуг о врагах своих думать, стеречь их, упреждать, изводить… Не будь меня, он в своей нынешней опрометчивости и забыл бы про них, — тревожно возвысила голос Марья. — Хоть на день, на час, но забыл бы! А им и того достаточно, чтоб справить свой пир. Но я есть, и я не дам ему забыть про его врагов — ни на день, ни на час, ни на миг! Я сберегу ему венец, сберегу! И он оценит меня! А не оценит… — Страшный огонь полыхнул в Марьиных глазах. — Изведу и его и себя!