«Ловите голубиную почту…». Письма (1940–1990 гг.)
Шрифт:
Заканчиваю это письмо, пораженный, в какую чушь могут вылиться наши многолетние добрые отношения. Вспомни о прогулке с попугаем и постарайся подумать о том, что в той ночи жила не только твоя судьба, но и моя, и М. Розовского, и девочек, которые с нами были, и самого попугая [592] .
Бог тебя храни, Ося!
Обнимаю, Василий
Василий Аксенов – Иосифу Бродскому
7 ноября 1984 г., Вашингтон
592
См. воспоминания Марка Розовского «Дух юности и тайна гвинейского попугая» в книге: Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции. М., 2012. С. 21–29.
Любезнейший Иосиф!
Получил твое письмо. Вижу, что ты со времен нашей парижской переписки осенью 1977 года мало в чем прибавил, разве что, прости, в наглости. Ты говоришь о вымышленных тобой предметах с какой-то
593
Объясняя причину своего отрицательного отзыва об «Ожоге», Бродский писал в упомянутом письме: «Единственный повод у тебя иметь на меня зуб – это та история с „Ожогом“, хотя и это, с моей точки зрения, поводом быть не может; во всяком случае, не должно. Думаю, и тебе нравится далеко не все из того, что тебе доводилось читать, кем бы это ни было написано. Дело, разумеется, в обстоятельствах и в тех, в чьем присутствии человек выражает свое мнение. Но даже если бы меня и официально попросили бы высказать свое, я бы сказал то, что думаю. Особенно – учитывая обстоятельства, т. е. тот факт, что русская литература здесь, в Штатах, существует примерно на тех же правах нац. меньшинства, что и Штатская литература – в отечестве.
Никто меня не просил рекомендовать или не рекомендовать „Ожог“ к публикации. Если бы спросили, я бы ответил отрицательно: именно в силу обстоятельств, именно потому, что всякая неудача подрывает авторитет не столько рекомендателя, сколько самой литературы: следующую книжку, может быть, даже лучшую, чем та, что потерпела неудачу, пробить будет труднее. Квота имеет обыкновение сокращаться, а не расширяться».
594
Аксенов имеет в виду следующее место из письма Бродского: «Даже если учесть, что мое отношение к „Ожогу“ не изменилось, даже если добавить к этому, что я и от „Острова“ не в восторге, у тебя нет никаких оснований для тех умозаключений, которые ты изложил Эллендее. Если говорить о чувстве, которое твоя литературная судьба (карьера, если угодно) у меня вызывает, то это, скорее всего, тревога – которую разделял и Карл (Проффер. – В.Е.)». И еще это: «Подобные предположения, как правило, являются результатом профессиональной неуверенности в себе – но у тебя для этого, по-моему, оснований не имеется – или нежеланием признаться себе в том или ином крахе» («Вопросы литературы», 2012, № 4).
Если же вспомнить о внелитературных привязанностях – Петербург, молодые годы, выпитые вместе поллитры и тот же попугай гвинейский [595] , много раз помянутый – то моя к тебе давно уж испарилась при беглых встречах с примерами твоей (не только в отношении меня) наглости.
Не очень-то понимаю, чем вызвано это письмо. Как будто ты до недавнего разговора с Эллендеей не знал, что я думаю о твоей в отношении моего романа активности или, если принять во внимание твои отговорки, твоей «неофициальной активности». Перекидка на какого-то «Барыша» [596] (с трудом догадался, что речь идет о Барышникове) звучит вполне дико.
595
У Бродского в письме читаем: «Повторяю, мое отношение к тебе не изменилось ни на йоту с той белой ночи с попугаем». Тот же попугай упоминается в более раннем, вполне еще дружеском письме Бродского к Аксенову от 28 апреля 1973 года, когда поэт только еще обосновался на другом берегу Атлантики: «Милый Василий, я гадом буду, ту волшебную ночь с гвинейским попугаем, помню <…> Что я когда-нибудь тебе письмо из Мичиганска писать буду, этого, верно, ни тебе, ни мне в голову не приходило, что есть доказательство ограниченности суммы наших двух воображений, взятых хоть вместе, хоть порознь. Как, впрочем, – появление того попугая было непредсказуемо. То есть, Василий, вокруг нас знаки, которых не понимаем. Я, во всяком случае, своих не понимаю. Ни предзнаменований, ни их последствий. Жреца тоже рядом нет, чтобы объяснил. Помнишь тех людей, которые не видели попугая у меня на плече, хотя он был? Так вот, я вроде них, только на другом уровне».
596
Барышников упоминается Бродским в следующем контексте: «Я попросил дать мне почитать („Ожoг“. – В.Е.), что она и сделала. Я унес его домой и вернул через месяц (я давал его почитать Барышу), сказав, что: а) мне сильно не понравилось и б) что это всего лишь мое частное, возможно, предвзятое мнение. На это Нэнси ответила, что, да, они это отдали на рецензию какому-то профессору из славистов».
Что за вздор ты несешь о своих хлопотах за меня в Колумбийском университете? Я сам из-за нежелания жить в Нью-Йорке отказался от их предложения, которое они мне сделали не только без твоего попечительства, но и вопреки маленькому дерьмецу, которое ты им про меня подбросил. Среда, в которой мы находимся и в которой, увы, мне иногда приходится с тобой соприкасаться, довольно тесная – все постепенно выясняется, а то, что еще не выяснено, будет выяснено позже, но мне на это в высшей степени наплевать.
У Майи [597]
Твоя оценочная деятельность, Иосиф (как в рамках этой твоей «квоты», так и за ее пределами), меня всегда при случайных с ней встречах восхищает своим глухоманным вздором. Подумал бы ты лучше о своем собственном шарабане, что буксует уже много лет с унылым скрипом. Ведь ты же далеко не гигант ни русской, ни английской словесности [598] .
597
В своем письме Бродский написал: «Я понятия не имею, откуда у тебя это убеждение, будто я ставлю тебе палки в колеса. Милка (Лось, советская эмигрантка, бывшая жена драматурга Юлиу Эдлиса. – В.Е.) и я уже не помню, кто еще, приписывают это влиянию Майи. Я в это не очень верю, хотя, по правде сказать, особенно не задумывался».
598
Весь тон письма, особенно это место, чрезвычайно не характерны для Аксенова, умевшего быть снисходительным и терпимым. Настолько велика была его обида на бывшего друга. Как рассказал Анатолий Гладилин, когда Бродский умер, Аксенов был глубоко потрясен его кончиной. Конечно же, он знал ему истинную цену.
Я этого маленького нью-йоркского секрета стараюсь не разглашать и никогда ни в одном издательстве еще не выразил своего мнения о твоих поэмах или о несусветном сочинении «Мрамор» [599] . Уклоняюсь, хотя бы потому, что мы с тобой такие сильные получились не-друзья.
Всего хорошего.
Ты бы лучше не ссылался на Карла. Я тоже с ним беседовал о современной литературе и хорошо помню, что он говорил и что он писал.
V. Вокруг калифорнийской конференции по русской литературе 1981 г
599
«Мрамор» действительно вряд ли можно отнести к творческим удачам Бродского.
В мае 1981 года (с 14 по 16) в Лос-Анджелесе (штат Калифорния) проходила международная конференция «Русская литература в эмиграции», в которой участвовали русские писатели-эмигранты (так называемой третьей волны), а также американские и западноевропейские писатели, литературоведы и журналисты.
Вот их имена:
Василий Аксенов, Юз Алешковский, Дмитрий Бобышев, Деминг Браун, Эдвард Браун, Николай Боков, Томас Венцлова, Владимир Войнович, Джордж Гибиан, Ашбель Грин, Джон Дэнлоп, Д. Бартон Джонсон, Вера Данхем, Сергей Довлатов, Анатолий Гладилин, Роберт Кайзер, Патриция Каден, Наум Коржавин, Илья Левин, Юрий Лехт, Эдуард Лимонов, Ольга Матич, Виктор Некрасов, Эдвард Олби, Виктор Перельман, Карл Проффер, Эллендея Проффер, Мария Розанова, Андрей Синявский, Джеральд Смит, Саша Соколов, Джеффри Хоскинг, Алексей Цветков [600] .
600
См.: THE THIRD WALE: Russian Literature in Emigration (ТРЕТЬЯ ВОЛНА: русская литература в эмиграции), Ann Arbor, Michigan: Ardis Publishers, 1984.
Программа работы конференции была рассчитана на три дня. На открытии прозвучал доклад известной американской славистка Ольги Матич «Russian Literature in Emigration» («Русская литература в эмиграции»), затем выступил Андрей Синявский с докладом «Две литературы или одна?», открывшим дискуссию первого дня. Темой второго и третьего дня стала связь политики и литературы. В каждый из дней конференции, кроме докладов, проходили «круглые столы» русских участников конференции [601] .
601
Там же.
В перечне участников обращает на себя внимание отсутствие таких крупных фигур эмиграции как Александр Солженицын, Владимир Максимов, Иосиф Бродский. И это не случайно, это следствие той разобщенности и даже вражды, которая буквально раздирала русскую литературную эмиграцию третьей волны на отдельные группировки и компании.
Так, главный редактор «Континента» Владимир Максимов отказался приехать на конференцию из-за того, что организаторы ее уделили, по его мнению, слишком большое внимание Андрею Синявскому. В письме Василию Аксенову от 4 апреля 1981 года, сетуя на это, он писал: «Выступлением Синявского открывается конференция, а затем о нем же следует целый доклад. Мало того, в списке участников дискуссии числится и его жена (почему и не твоя, и не моя, и не Войновича?)». Отношения его с Синявским были уже достаточно напряженными, хотя первоначально предполагалось, что оба они будут соредакторами «Континента». Но Синявский потребовал, чтобы в состав редколлегии была введена и его жена, М. В. Розанова, с чем Максимов был категорически не согласен. Это и послужило причиной разрыва отношений между ними. В результате Андрей Синявский и Мария Розанова создали свой собственный журнал «Синтаксис», который сразу же занял враждебную по отношению к «Континенту» позицию.
Молодые писатели (в частности, Эдуард Лимонов и Саша Соколов) с недоверием относились к вкусившим славы на родине Василию Аксенову, Науму Коржавину, тому же Владимиру Максимову.
Главный редактор газеты «Новое русское слово» Андрей Седых предпринимал откровенно враждебные действия по отношению к газете «Новый американец» Сергея Довлатова, видя в нем конкурента, который может отобрать у него читателя.
Особняком со своими восторженными приверженцами держался объявленный классиком при жизни Александр Солженицын.