Ложится мгла на старые ступени
Шрифт:
О родина, оставлю я тебеВася читал так:
– Умру я скоро - жалкое наследство!
– и, сделав жалистную морду, широко разводил руками и поникал головою.
Отрывок из “Евгения Онегина” “Уж небо осенью дышало”, который во втором классе учили наизусть, в Васиной интерпретации звучал не менее замечательно:
Уж реже солнышко блистало,
Короче: становился день!
После слова “короче” Вася деловито хмурил свои темные брови и делал рубящий жест ладонью, как зав. роно Крючков.
Энергичное обобщение
В “Родной речи” были стихи:
Я - русский человек, и русская природа
Любезна мне, и я ее пою.
Я - русский человек, сын своего народа,
Я с гордостью гляжу на Родину свою.
Имя автора изгладилось из моей памяти. “Любезна” и “пою” тяготеют к державинскому времени, но “сын своего народа” - ближе к фразеологии советской.
Вася, встав в позу, декламировал с пафосом:
Я русский человек - и русская порода!
И гулко бил себя в грудь. По эффекту это было сопоставимо только с выступленьем на районной олимпиаде Гали Ивановой, которая, читая “Бородино”, при стихе “Земля тряслась, как наши груди”, приподняла и потрясла на ладонях свои груди - мощные, рубенсовские, несмотря на юный возраст их обладательницы.
Шедевром Васи было стихотворение “Смерть поэта”: “Погиб поэт - невольник! Честипал! Оклеветанный!
– Вася, как Эрнст Тельман, выбрасывал вперед кулак.
– Молвой с свинцом!”
Дальнейшую интерпретацию текста за громовым хохотом и овацией разобрать было невозможно. Васька был гений звучащего стиха.
Его пробовали исключать из списка участников очередной олимпиады. Но на совещании директоров школ-участниц зав. роно Крючков неизменно спрашивал директора нашей школы: “А этот, поэт-невольник, будет что-нибудь декламировать?” И Гагина срочно вписывали обратно.
Начиная с четвертого в каждом классе он сидел - все из-за того же русского языка - по три года. Дядька после получения очередного известия о второгодничестве вздувал Ваську костылем, после чего воспитательный вопрос считал исчерпанным.
К шестому классу это был здоровый 16-летний парень с мощной мускулатурой и широкими плечами. Начиная с мая месяца он ночевал не в избе, а на сеновале. Вскоре туда же переселялась Зинка, его кузина, в свои пятнадцать выглядевшая на девятнадцать. Все лето Васька жил с ней как с женой (они даже ругались по утрам и Зинка, девка здоровая, один раз спихнула Ваську с повети). Тетку это почему-то не волновало; каждый вечер, после ужина, она командовала: “Дети, марш на сеновал!” (Зимой эти дети жили с нею и ее мужем в одной комнате). Васька свою связь передо мной не скрывал, но особенно про нее и не распространялся - может потому, что я смертельно ему завидовал.
В шестом классе они уехали в свою деревню. Последним, дошедшим до меня в чужой передаче его шедевром было слово “арарх” - так, полагал Вася, называлось явление, обозначаемое в учебнике как “феодальная иерархия”.
Прозвище у Васьки было “Восемьдесят Пять”. Почему - никто не знал. Но Ваське оно чем-то очень подходило.
Кооперативный
У Банной Горки понуро стояла серая лошадь, без уздечки, непривязанная. Рядом курил мужик.
– Твоя, что ли?
– спросил Антон.
– Ну.
– А неподкованная почему?
– Банная. Больная. Забивать надо, а на бойне не берут.
– Что ж будешь делать?
– А пускай стоит. Можа, сама околеет. Два раза уже выгонял с конного двора - приходит обратно. Двадцать девять лет коню. Куда уж.
Двадцать девять! Именно столько лет было Мальчику, главной и единственной тягловой силе кооператива “Буденновец”, организованного семью преподавателями Чебачинского горно-металлургического техникума в сорок третьем году, когда им полгода не выдавали жалованья и они только расписывались, что добровольно перечисляют его в фонд обороны.
Названье придумал парторг Исаканов:
– Так будет политически грамотно. Никого не удивит. И намек на коня.
Конь, которого приобрели кооператоры, был комиссованный, со съеденными зубами 29-летний мерин, худогривый, но хвостатый и редкой масти: спереди мухортый, а дальше чалый, но в пежинах, отец говорил, что в яблоках, но было ясно - чтобы поднять его лошадиный престиж.
Ирония названия кооператива заключалась в том, что Мальчик был никоим образом не буденновец, а совсем даже колчаковец, мобилизованный в Омске и исправно служивший в Белой армии, в перипетиях гражданской войны оказавшийся от Омска в двухстах километрах - в Чебачинске. Старый конь, не страшившийся ни выстрелов, ни огня костра, единственно чего боялся - это красных знамен и людей в красноармейской форме, при виде их шарахался и мог понести. А так как по улицам тихого и глухого Чебачинска почему-то все время с пением и посвистом маршировали красноармейцы, то недостаток этот оказался существенным. К счастью, вскоре он самоликвидировался: ввели новые знаки отличия, и Мальчик не только перестал шарахаться от воинских колонн, но начал проявлять к ним острый интерес и все время норовил подъехать поближе к командиру в золотых погонах, сминая при этом строй. Дорогу кооперативный конь запоминал с первого раза лучше опытного шофера, и даже завуч Канцевич благополучно довозил до дому сено или картошку.
Мальчик являлся единственным имуществом кооператива и его основой. “Транспорт - наше все”, - говорил отец. Или, привезя на Мальчике очередной воз: “Солома решает все”.
Жил Мальчик у Саввиных-Стремоуховых. Остальные члены “Буденновца” не знали не только как ухаживать за конем, но и как его запрягать. Профессор Резенкампф, ссыльный ленинградский немец, собираясь воспользоваться транспортным средством кооператива, вынимал кожаную записную книжку с золотым обрезом, укреплял ее на воротах и начинал запрягать, справляясь с чертежиком, который нарисовал со слов отца. И все делал вполне успешно: под чересседельник не забывал подкладывать потник (сушившийся у печки, отчего в комнате всегда пахло лошадью), даже перед затягиваньем подпруги заправски пихал коня кулаком в брюхо, чтобы тот выпустил воздух, - пока не доходило до хомута. Хомут в своем рабочем положении, то есть клещевиной вниз, не налезает на конскую голову. Его надо перевернуть и, надев, уже на шее, перевернуть обратно, после чего клещевину можно стягивать супонью. Отец, обычно присутствовавший при процессе как консультант, молча переворачивал хомут, надевал и снова переворачивал. “Думкопф!” - бил себя по лбу профессор и делал помету в книжке; в следующий раз все повторялось.