Ложится мгла на старые ступени
Шрифт:
Какие-то казусы все время случались на уроках истории СССР в четвертом классе. Рассказывая про жизнь древних славян, Антон бодро затарабанил по Иловайскому: “Славяне были нетребовательны в пище - они довольствовались мясом, хлебом, медом и молоком”. Класс, питавшийся преимущественно картошкой, грохнул хохотом. В другой раз Антон, освещая революционную ситуацию в деревне, сказал:
– Деревня выступала за большевиков. Туда приезжали инвалиды-пропагандисты.
– Почему инвалиды?
– возмутилась учительница.
Этого Антон не знал. Но дед всегда говорил только так: в Мураванке все было тихо, но приехал инвалид-пропагандист. Или: имение Жулкевских стояло нетронутым, но тут явились
И еще долго Антон будет говорить “Александр Второй, Царь-Освободитель”, а на уроках географии - “Северо-Американские Соединенные Штаты”, “Северный Ледовитый и Южный Ледовитый”, и на уроках физики - что радио изобрел Маркони, называть перенос единитной чертой и писать иногда по рассеянности в конце слов еры, что будет особенно раздражать преподавательницу литературы, считавшую, что Антон делает это из хулиганства.
Гений орфографии Васька Восемьдесят Пять
Всякий раз, когда Антон видел кирпич или слово “кирпич”, он вспоминал Ваську Гагина, который это слово писал так: кердпич. Слово исчерчивалось красными чернилами, выводилось на доске. Васька всматривался, вытягивал шею, шевелил губами. А потом писал: “керьпичь”. Когда учительница поправляла: падежи не “костьвенные”, а косвенные, Васька подозрительно хмурил брови, ибо твердо был уверен, что названье это происходит от слова “кость”; Клавдия Петровна в конце концов махнула рукой. Написать правильно “чеснок” его нельзя было заставить никакими человеческими усилиями - другие, более мощные силы водили его пером и заставляли снова и снова догадливо вставлять лишнюю букву и предупредительно озвончать окончание: “честног”.
Из своего орфографического опыта он сделал незыблемый вывод: в русском языке все слова пишутся не так, как произносятся, причем как можно дальше от реального звучания. Все исключения, непроизносимые согласные, звонкие на месте произносимых глухих, безударные гласные - все это бултыхалось в его голове, как вода в неполном бочонке, который везут по ухабам, и выплескивалось с неожиданной силой.
В четвертый класс измученная Клавдия Петровна перевела Ваську с переэкзаменовкой по русскому языку. Васькин дядька (родителей у него не было) отчесал его костылем. И пообещал повторить воспитание осенью, если Васька не перейдет в следующий класс.
Надо было Ваську выручать. Мы стали писать с ним диктанты. Результат первого был ошеломляющ. В тексте из ста слов мой ученик сделал сто тридцать ошибок. Дед посоветовал, проработав их с Васькой, ту же диктовку повторить. Васька сделал сто сорок. Дед сказал, что за тридцать пять лет преподавания такого не видывал - даже в партшколе и на рабфаке. Мне тоже с тех пор приходилось читать разные тексты - заочников, слушателей ветеринарных курсов, китайцев, вьетнамцев, студентов с Берега Слоновой Кости, корейцев. Ничего похожего не было и близко. Думаю, и не будет. Васька был гений неграмотности, и как всякий гений был неповторим. Где, чья изощренная фантазия додумалась бы до таких шедевров, как “пестмо”, “педжаг”, “зоз-тежка”? Когда и кто бы еще смог “абрикос” превратить в “аппрекоз”?..
Это был мой лучший друг. Когда в четвертом классе (Вася бы написал: “в клазсе”) учительница дала тему домашнего сочинения “Мой друг”, я не размышлял и секунды. Начало пошло легко: “У меня есть друг Вася. Мы во всем помогаем друг другу. Летом, когда было очень жарко, мы писали с Васей диктанты”. Однако дальше, когда
Но сочинение не могло остаться без конца. Не миновать было обращаться к деду. Правда, он мог сказать: “Неудобовразумительно, в написаньи очень длительно”. Дед сказал, что можно ограничиться одной фразой общего характера, и тут же такую фразу предложил: “Приятель в моих делах также принимал живейшее участие, оказывая мне всяческую помощь, и во всех превратностях судьбы на него можно было положиться вполне”. При этом дед особенно хмурил брови - как всегда, когда усиливался не рассмеяться. Но я очень торопился, и мне было не до дедовых бровей.
Через два дня Клавдия Петровна, раздавая сочинения, спросила:
– Антон, а какие превратности судьбы ты имел в виду?
Я молчал, потому что “судьба” в моем сознании тесно связывалась со словом “суд” - в этом соседстве они всегда оказывались в речах и деда, и бабки. Объяснить это было сложно. Но я все-таки выдавил:
– Это когда меня будут судить.
– Судить?
– поразилась Клавдия Петровна.
– Тебя?..
– Ну, когда я вырасту.
Клавдия Петровна больше не расспрашивала.
Когда в этот приезд Антон ее навестил, ей, как и деду, было за девяносто, она уже не помнила ничего и Антона. Но когда он произнес: “превратности судьбы”, в ее водянистых глазах что-то засветилось:
– Да, это ты… и Вася. Как же!
– учительница оживилась.
– Он еще писал “пестмо”, а “во втором” - с четырьмя ошибками: “ва фтаромм”. Надо ж было изобрести!
– она восхищенно всплеснула слабыми руками.
– Это мог только он!
Но прославился Василий не своей орфографией, с которою был знаком лишь узкий круг. Славу ему принесло художественное чтение стихов - его главная страсть.
На уроках он о чем-то думал, шевеля губами, и включался только когда Клавдия Петровна задавала на дом читать стихотворение.
– Назуст?
– встрепенывался Васька.
– Ты, Вася, можешь выучить и наизусть.
Он выступал на школьных олимпиадах и смотрах. На репетициях его поправляли, он соглашался. Но на сцене все равно давал собственное творческое решение. Никто так гениально-бессмысленно не мог расчленить стихотворную строку. Стихи Некрасова
Умру я скоро. Жалкое наследство