Ложится мгла на старые ступени
Шрифт:
Антон входил в ворота своей школы. В этот самый день почти тридцать лет назад все ее ученики, с первого по десятый класс, были построены во дворе на линейку. Линейки наш директор, Петр Андреич Немоляк, очень любил и по всякому поводу их собирал. Военрук капитан Корендясов долго равнял строй, заставляя смотреть на грудь четвертого человека. Мне это было просто, потому что моим четвертым был Валька Сидоров, у которого уже тогда грудь была колесом; к концу школы она приобрела такую обширность, выпуклость и мощь, что наш физрук Гроссман говорил: если б у меня было столько силы, сколько у Сидорова.
Петр Андреич вышел перед строем и долго молчал. Потом сказал, что должен сообщить нам о смерти - он выдержал скорбную паузу, возвысил голос - выдающегося деятеля партии большевиков и советского государства Андрея Александровича
– Учитель в нашем советском государстве находится на такой высоте, на какой он у нас никогда не стоял, не стоит…
По законам риторики с необходимостью следовал третий член; Петр Андреич смутно чувствовал, что говорит не совсем то, что надо, но в таком состоянии сопротивляться не мог и закончил:
– … и стоять не будет.
Законы риторики еще не раз подводили его. Перед самыми выпускными экзаменами умер учитель географии Василий Иваныч Предплужников - охотник, рыболов, веселый выпивоха. На весенней охоте основательно, по обыкновению, с другом выпил; вечером, на обратном пути, в газике, который вел его сын, учителю стало плохо, его начало сильно рвать, сын отчаянно гнал, но в больницу не успел - отец задохнулся. Ехавший с ними собутыльник протрезвел только наутро.
На гражданской панихиде Петр Андреич, по такому случаю принявший уже с утра, произнес речь: покойный брал Берлин, был прекрасный педагог, надежный товарищ, с ним было хорошо работать, хорошо разговаривать, хорошо сидеть за столом.
– И жил красиво, - возвысил голос директор, - и …
Все замерли. Мне казалось, я слышу, как у всех в голове стучит одна и та же мысль. По всем правилам надо было завершить: "И умер красиво", чего про человека, захлебнувшегося в собственной блевотине, сказать было уж нельзя никак. Петр Андреич замолчал, затравленно огляделся и, пробормотав: "И мня-мня-мня", махнул рукой и отошел от гроба.
На одной из линеек в годовщину освобождения Киева от немецко-фашистских захватчиков директор спел нам песню "Ой Днипро, Днипро, ты широк могуч и волна твоя, как слеза". Мы и не знали, что у Петра Андреича такой хороший голос. Он любил свой предмет - историю - и любил нас, и за это мы любили его. Никто и никогда над директором не смеялся.
Вот мы стоим в строю: Валька Сидоров, его через десять лет завалит в забое карагандинской шахты со всей второй сменой; Эдик Гассельбах, он окончит местный техникум, будет работать на Каменном карьере, потом станет инструктором райкома, потом третьим секретарем, но так и не станет вторым - как немец; Федька Лукашевич - его через пять лет пырнет кортиком, допырнув до позвоночника, любитель всего морского стоящий рядом Борька Корма, и Федька умрет от потери крови в кустах возле танцплощадки, а Борька получит срок и вернется только через десять лет, снова кого-то пырнет и исчезнет в недрах лагерей уже насовсем (Борька был щеголь, часто гляделся
ООН
Гурка только мельком взглянул на Антона; момент был ответственный: он медленно-медленно стягивал веревкой концы толстой, уже безкорой палки-заготовки, только что вытащенной из огромного кипящего чана. ("А дуги гнут с терпеньем и не вдруг", - подумал Антон.) От белой выструганной заготовки шел пар, видимо, она была очень горячая, потому что, взогнув ее и завязав узел, Гурка долго дул на свои красные руки.
– Как живешь, Гурий?
– Как все.
– А все как?
– Кто так, кто эдак.
– А кто эдак?
– Да тот, кто не так.
– А тот, кто так?
– Ну, уж он не эдак. Он всегда уж так, ох как так!
Антон замолчал.
Гурий умел все. Его ивяные вентеря, напоминавшие изяществом конструкции башню Шухова, служили годами, на санках его работы каталось три поколения детей всей Набережной. С соседей и знакомых Гурка денег не брал, за что жена Поля, дочь купца Сапогова, его ругала. Но Гурка считал - неудобно.
Еще в школе Антон пробовал научиться у него плести лапти; Гурка терпеливо разъяснял разницу между русским глубоким и удобным круглым лаптем и мордовским, мелким, об осьми углах. Показал, как драть лыки.
– Лыки драл, куда клал?
– сказал Антон.
– Чего?
– не понял не знавший напечатанного фольклора Гурка. Учил Антона, как действовать главным орудием лаптежного производства, называвшемся кочедык.
– Как?
– холодея от восторга, переспросил Антон.
– Кочедык, - повторил Гурка и стал показывать, как низать и накосую затягивать петли.
– Правильно затянешь - лапоть будет что твоя галоша. Знаешь, как мою работу отец проверял? Нальет воды в пятку, ежели пропускает - сапожной колодкой по башке, за то, что матерьял спортил. Берешь эту штуковину…
– Какую?
– Кочедык. Заперво заводишь его внутрь…
– Кого?
– Да кочедык, мать твою, - потерял терпенье Гурка.
Не мог же Антон объяснить ему, что больше всех лаптей вместе взятых, настоящих и будущих, ему нравилось само слово и то, как Гурка его произносит, выдвигая на последнем слоге вперед челюсть, при чем обтягивался кожею и заострялся его кадык - тоже хорошее слово, но попросить произнести его совсем уж не было никакого повода. Обучение лаптежному мастерству на этом закончилось.
Всему Чебачинску Гурий был известен как тот, про кого знают в ООН. Работал он на водокачке железнодорожной станции. Дал по мордасам наезжему инспектору-начальнику, тому самому, которому когда-то по этому же месту съездил бедолага Татаев. Никита-кочегар как-то по пьянке намекал, что он, Никита, тоже приложил к этой ряшке руку, но свидетелей не было, и дело продолжения не имело. "Заинтриговали вы меня вконец, - говорил Гройдо, - что за рожа у него такая, притягивает, нет сил удержаться?"
Гурку уволили. На водокачке он всю жизнь работал на насосах, больше насосов нигде в округе не было. Гройдо говорил, что Гурку уволили незаконно, что за мордобой проезжий ревизор должен был подать на Гурку в суд, а к службе это отношения не имеет.