Ложится мгла на старые ступени
Шрифт:
Однако очередной сеанс психотерапии Юрик опять решил провести сам.
– Тебе жаль не их, а себя, - жестко сказал он.
– Кому из твоих друзей, кроме меня, меньше семидесяти? Ты, в сущности, тоскуешь о том, что скоро не останется никого, с кем ты бы мог говорить о своих любимых девятисотых, о золотом веке. Тебе ведь на самом деле современный мир неинтересен - только ты это хорошо скрываешь. Когда еще ты писал: "И нет уже следов былого, о мире том с кем молвить слово". Для тебя главная трагедия века - гибель "Титаника" - как для них. Но они-то еще не видели двух таких войн! Выражаясь твоим языком, не скажи в бане, шайками закидают…
Нет, Юрик неправ - не уходящих собеседников
Университетский профессор, отец которого был знаком с Кожевниковым и Петерсоном-старшим, дал Антону первый том Николая Федоровича Федорова. Антон читал всю ночь. Утром без звонка прибежал к Юрику.
– Ты знаком с философией Федорова?
– В общих чертах.
– Это же великое учение!
Выслушав сбивчивое и подробное изложение идей философа о воскрешении отцов, Юрик, подумав, сказал:
– Или ты неясно излагаешь, или я плохо понял. Тут какая-то несоединимая смесь религии и позитивизма. Духовное воскресение в церковном смысле - это я понимаю. Но он, кажется, хочет воскрешать и материальную оболочку, самые тела? Извини, но мне это напоминает гоголевскую Коробочку: "Ты что, будешь их из земли выкапывать?". Я принимаю идею, что можно достигнуть бессмертия, переписывая информацию из старого мозга, который должен умереть, в молодой или в созданный искусственно, а когда и он состарится, износится - еще раз, и так до бесконечности, то есть передавать человека по телеграфу, как говорил Норберт Винер. Но это не коснется уже умерших. Интеллектуальную и психическую информацию с каждого из них не списали, и он ушел навсегда - как целостность, а осколки ее в его текстах - именно всего лишь жалкие осколки.
– А великий поэт? Он сам потрудился себя записать, да как! Внутренний мир Пушкина я знаю лучше, чем твой, хотя слушаю твое глаголание чуть не ежедневно уже пятнадцать лет!
– Вот и начинайте свою деятельность по воскрешению с него, мы вам в ножки поклонимся.
В первый день по приезде Антон на кладбище не пошел, на его глинистый косогор после дождя было не взобраться. Он решил разобрать дедовы бумаги - заживаться здесь не хотелось: дом уже принадлежал Кольке. Два месяца назад он за взятку стремительно оформил справки о невменяемости стариков, потом опекунство, а затем и право на владение собственностью.
Бумаг почти не оказалось - на другой день после похорон Колька, перебрав их в поисках облигаций, сжег почти все, только кое-что Тамара успела вытащить уже из растопочной корзины: несколько писем сыновей с фронта, бесплатный билет Управления Виленской железной дороги на 1894 год, "Пионерскую правду" с кроссвордом, составленным учеником 4-го класса Антоном Стремоуховым, газетную вырезку со статьей деда "Сейте люцерну" и его брошюру под тем же названьем, о существовании которой дед никогда не упоминал. Антон открыл ее и зачитался: это был тот исчезнувший милый его душе язык, которым писали Докучаев, Костычев, Тулайков, не боявшиеся в научном изложении живого словечка, просторечия и метафоры. На десятой странице против абзаца о беспочвенности мнения о преимуществах летних посадок люцерны авторской рукой было написано: "Аргументацию выкинули страха ради иудейска пред Лысенкой".
Жальче всего было дедовой толстой записной книжки, куда он вперемежку заносил и выписки из книг, и свои мысли. От нее случайно остался в тумбочке
"…душа моя будет смотреть на вас оттуда, а вы, кого я любил, будете пить чай на нашей веранде, разговаривать, передавать чашку или хлеб простыми, земными движеньями; вы станете уже иными - взрослее, старше, старее. У вас будет другая жизнь, жизнь без меня; я буду глядеть и думать: помните ли вы меня, самые дорогие мои?.."
Разобрали вещи: костюм и пальто деми ("а’нглийский драп"!), купленные на прадедовское валютное наследство, присланное из Литвы в 29-м году, старые шелковые галстуки, знаменитую водонепроницаемую крылатку. В любимом бостоновом костюме, сшитом еще до Первой мировой войны, трижды лицованном, деда положили в гроб.
На его мощной и стройной фигуре все это выглядело старомодно-изящно, сейчас же показалось ужасающе древним и ветхим.
– Складывай в мешок вместе с рубашками, - сказала тетя Таня.
– Вечером отнесешь к Усте, отдаст своему пьянице. Только чтобы баба не увидала.
– И это вся его одежа?
– потрогала мешок Ира.
– Кабы все носили вещи так долго, не надо было бы создавать новые текстильные фабрики. (Она только что закончила в своей библиотеке устройство стенда про текстильную промышленность.)
– Дед говорил: вещи живут долго, дольше человека. Но у него есть вечная душа.
На другой день к вечеру, как подсохло, отправились с Тамарой на кладбище.
– Надо обходить. С этого боку недавно двух свиней сбросили дохлых.
Могилу долго искали, Тамара не запомнила: "Плакала, плохо видела". Кресты, многие полусгнившие и поваленные ("повапленные", сказала Тамара), сварные пирамидки со звездочками на штырях, редкие каменные надгробия. "Федора Терентьевна Пальчак. Мартемьян Ксаверьевич Пальчак". Ей было 95 лет, ему 97. Умерли они в один день.
По странному совпадению рядом оказалась могила, где двое тоже умерли в один день.
– Жених и невеста. Разбились на мотоцикле. В пятницу собирались уже записаться, а в четверг он ее повез покататься - и оба насмерть. Выпивши был.
"Бойко Петр Афанасьевич. Лауреат Сталинской премии III степени". Единственный лауреат, гордость Чебачинска, богатырь, боровшийся с приезжим цирковым атлетом Дмитрием Бедилой. На лауреатские деньги купил "Победу" и, пьяный, врезался в столб на следующий день. Дорогов. Гудзикевич. Ко‘рма. Родители однокашников. Вьюшков Юрий. По датам мог быть его одноклассником. Как того звали? Знакомых фамилий было больше, чем в городе.
Подошли к дедовой могиле. Тетка перекрестилась.
– Ну, что скажешь нам?
Антон, не понимая, смотрел на глинистый, начавший подсыхать могильный холм, на расплывшуюся надпись на ленте. Цветов не было - видимо, сразу украли.
Здесь лежит тот, кого он помнит с тех пор, как помнит себя, у кого он, слушая его рассказы, часами сидел на коленях, кто учил читать, копать, пилить, видеть растение, облако, слышать птицу и слово; любой день детства невспоминаем без него. И без него я был бы не я. Почему я, хотя думал так всегда, никогда это ему не сказал? Казалось глупым произнести "Благодарю тебя за то, что…" Но гораздо глупее было не произносить ничего. Зачем я спорил с ним, когда уже понимал все? Из ложного чувства самостоятельности? Чтобы в чем-то убедить себя? Как, наверно, огорчался дед, что его внук поддался советской пропаганде. Дед, я не поддался! Ты слышишь меня? Я ненавижу, я люблю то же, что и ты. Ты был прав во всем!