Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
…На привале лежу рядом с Трофимом Выздоагэ. Надо отдохнуть — впереди трудный ночной переход. Лежу с закрытыми глазами, умиротворенный тишиной полей. Стефании нигде не видно. Да и не различишь ее в темноте. Притулилась, наверное, в сторонке, подальше от нас, и ветер безжалостно охлестывает ее.
Сквозь навеваемую дрему доносится голос Маковея и взрывы смеха. Наверное, очередная веселая небылица, которую он тут же придумал. А все-таки он поддерживает в нас бодрость. И я ловлю себя на мысли: кто приносит больше пользы — Силе с его веселыми байками или верный, надежный Гриша Чоб?
Почему же я так глупо
Что это: очередная байка? Непохоже. Он же упоминал о каком-то брате этой девушки, вроде говорил, что он тут, в нашем отряде. Кто же он? А впрочем, не все ли равно?
Мне уже не хочется спать, лежу, отдыхаю, смотрю в темное небо над головой, с поблекшими, робко мерцающими звездами. Мысли почему-то обращены к Грише, к Кирилюку. Конечно, наш Круши-Камень немного потускнел. Словно его побило инеем. Но я убежден, что в Донбассе, куда мы держим путь, он воспрянет. А пока ему, наверное, тоже трудно сладить с невеселыми думами о недоконченных и брошенных траншеях.
Кирилюк — тот совсем сдал в последние дни. Уже ходят слухи, что ему недолго быть в отряде, что его отправят домой. Но дом-то его в оккупированном Вознесенске, и фрицы теперь, наверное, там жрут свои бутерброды. Куда он денется, когда наша колонна — его единственный дом! Да только здесь он вряд ли выдержит.
Несколько дней спустя мы получаем настоящего командира, с тремя квадратиками в петлицах. Мы называем его "товарищ интендант". Стройный, красивый, молодой — какой из него командир! Разве что форма и чин, да и те, видать, он получил совсем недавно. Видим мы его редко. На марше он едет верхом в голове колонны, а то где-то сбоку по деревенской тропинке. И похож он скорее на какого-нибудь агронома, чем на боевого командира. И все же порядка в колонне стало больше. Проводятся переклички, побирушек приструнивают, кое-кого даже наказывают. Постепенно что-то начинает меняться в нашем поведении, манере держаться и даже выправке.
Кирилюка совсем не стало слышно. Да и видим его мало. На марше он тащится позади колонны, изо всех сил старается не отставать. Посох он бросил. Плечо у него опять нестерпимо ноет, но он шагает прямо, молодцевато: не хочет сдаваться. Коммунар остается Коммунаром.
Мне кажется, что замыкающие частенько замедляют шаг, дожидаются его, а на привалах не опускаются на землю, пока он не догонит колонну.
…Ночью прибываем в один из первых горняцких поселков. Нас отводят ночевать в многоэтажное здание средней школы. Но мы не успеваем подняться на свой этаж, как начинают греметь взрывы. В верхней части поселка вырастают султаны дыма, пронизанные алыми языками огня. Мы спешим туда и оказываемся свидетелями прощания, какого нам еще никогда не
Шахтеры прощаются со своими шахтами. Они взрывают их, затопляют, корежат оборудование — оставляя врагу одни руины. Мы предлагаем им свою помощь, но тут же отходим в сторону. Это только их право: они должны все проделать своими собственными руками. Работают расчетливо, уверенно, следя, чтобы не упустить чего-либо важного в спешке. Ведь это конец долгой смены, длившейся для одних пятнадцать, а для других и все двадцать лет. Но разве можно поверить, что эта смена — последняя?
В отблесках пожаров мелькают лица, смуглые, угловатые лица шахтеров, глаза под дрожащей бровью. Мне бы держаться так в час смертного испытания…
Понемногу разыгрывается тугой ветер, в лицо ударяет ледяная изморозь. Ранний снег, что ли? А немного погодя мы слышим разговоры о том что немцы опять прорвали фронт, что они не далее чем в восьми — десять километрах отсюда. Мы мчимся что есть духу к школе, где многие уже успели приткнуться, где разместились наши командиры, кухня, пекарня, обозное имущество.
— Тревога! Строиться перед школой!
В школе света нет. По темным лестницам снуют светлячки: ребята жгут спички, освещая себе путь. А у входа стоит, весь сгорбленный, Коммунар и говорит, чтобы мы были поосторожней со спичками — теперь здесь прифронтовая полоса. Он касается рукой плеча то одного, то другого, точно член медкомиссии, подбадривающий новобранцев: "Годен к военной службе!"
— Шагом марш!
В эти дни на полях — самый разгар осени. Трава и та еще не пожухла. Стало быть, не долго лютовать негаданной стуже. Пройдет час-два, и распогодится. До зари растает последняя снежинка. Мы тешим себя такими мыслями и шагаем, полуотвернувшись, навстречу резкому ветру, прикрывая лицо собственным плечом. Но пурга не унимается. Приходится пробивать себе путь лицом, лбом, а когда уже нет никаких сил, поворачиваться спиной и так шагать. На ресницах стынет иней, но хуже всего приходится ногам: наши постолы размякли, отсырели, а у тех, кто обернул ноги в куски резиновых покрышек, рвутся бечевки, лопается проволока. Но отстать, пусть даже на несколько минут, значит, попасть в руки к немцам.
В хвосте колонны едут или плетутся, опираясь на костыли, больные, ослабевшие. Завершает шествие Гриша Чоб и еще несколько ребят покрепче. Кирилюка нигде не видно.
— Где Коммунар?
— Наверное, где-то впереди…
— Какое там впереди! Глянь — еле ползет.
Действительно, по обочине дороги, весь скрючившись, бредет Кирилюк. Наверное, опять заныла проклятая рана. Может, позвать Стефанию?
Далеко позади все более явственно звучат выстрелы.
— Наши сдерживают их.
— Чтоб мы успели уйти.
Сдерживают… Ценою скольких жизней платят они за каждый пройденный нами метр? За каждую минуту? А ноги, как назло, не слушаются.
— Надо!.. Надо!..
Было ли другое слово, которое значило столько на этой войне?
Мы не сразу постигли его подлинный смысл, хотя слышали неоднократно. Потом мы шептали его самим себе в минуты отчаянья, мы произносили его громко, подбадривая друг друга.
Надо! И вот уже не так саднит лицо, исхлестанное ветром, и все быстрее шаг в кромешной тьме, и в мыслях — одно: так держать, не отставать, не киснуть!